В этом огне она, увы, погибла, притом не одна. Когда пожар удалось потушить, я обнаружил на месте обугленные останки другого пациента. Дежурная медсестра заверила меня, что ни свечей, ни ламп в палате не оставляли: должно быть, он принес свечу с собой.
Много часов я просеивал останки и все же не нашел среди них никаких следов девушки, если не считать ее туфель. Мне еще предстоит выяснить, украл ли тот пациент ключ от ее палаты, или же она впустила его сама. Юноша он был безобидный, писал на досуге затейные сказочки, которые были мне по душе. Увы, все свои сочиненья он, похоже, унес с собой на тот свет, поскольку никаких бумаг в его палате я не нашел.
Судьба Марты – наглядный образчик пагубного воздействия низменных страстей на молодую женщину, чей норов еще не смягчен материнством и не усмирен остепеняющими объятьями мужа. Раймерих Киндерлиб, пожалуй, усмотрел бы некую зловещую иронию в ее судьбе, я же этого делать не стану. Когда я сообщил другу печальную весть, горе его было изрядно сдобрено муками совести. Мне нечего было отдать ему, кроме туфель той девушки и ее праха, который он обязался предать речным водам.
Итак, добрый мой друг, я глубоко сожалею, что по моей вине вы упустили возможность расширить свои познанья о женских одержимостях и, быть может, найти средство для их излечения. Надеюсь, моя оплошность не помешает вам и впредь считать меня другом, каковым я являюсь вот уже тридцать лет невзирая на разделяющее нас внушительное расстоянье. Я продолжаю с большим интересом читать любезно присланные вами статьи Лондонского фольклорного общества, хотя перевожу их медленно и, уверен, не без курьезных ошибок. Молю Господа о вашем здравии и уповаю, что мы еще не раз посмеемся вместе, как много лет тому назад, прежде чем Он заберет к себе наши души.
Всегда искренне ваш,
Генрих Гофман.
Лермонт отложил страницы и дрожащей рукой вытер уголок глаза.
Пропала. Опять.
Когда он был еще ребенком, отец, уходя на охоту с друзьями, позволил ему выгулять в лесу их гончую. Пес был еще молод, не обучен командам и так ретиво влек за собой юного Томаса сквозь заросли ольхи и утесника, будто задумал удавиться кожаным поводком. Томас давно умолял отца взять его с собой на охоту и столь же настойчиво выпрашивал собаку.
Однако минуло несколько часов – и он возненавидел зверя. Ненависть его мешалась с жалостью к глупому и беспомощному созданию, чья жизнь целиком зависела от неловкого, выбившегося из сил мальчишки. Лермонт помнил, как стоял на вершине холма – пес рвался с поводка, хрипел, что-то ужасно клокотало у него в горле, – а летнее солнце уже катилось к мерцающей внизу реке. Когда он наконец разжал пальцы и выпустил поводок, пес с радостным взвизгом скрылся в чаще. Лермонт испытал гадкое блаженство. Он понимал, что именно он обрек пса и на страшные муки, и на долгожданное избавление, и что отец, возвратившись с охоты, накажет его – ведь поводок обязательно зацепится за низкую ветвь или корень и задушит пса.
Он побежал вниз, чтобы догнать гончую, однако было поздно. Тявканье потонуло в сумеречных звуках – плеске реки, криках лесных горлиц и далекой музыке охоты. Томас нашел на берегу дуб, рухнул на мох у его подножья и стал дожидаться возвращения отца.
Сегодня, на постоялом дворе, Лермонтом вновь овладела та горячка, он ощутил то же бурление крови в жилах. Он представил, как бедный Гофман растерянно глядит на дымящиеся в его руках туфли, расхохотался и нащупал в заднем кармане брюк ножницы.
«Ты так юн», – сказала ему женщина у реки. Он заснул и в первые мгновения подумал, что это его мать, а потом вспомнил, что мать умерла. «Совсем юн», – удивленно повторила женщина, опустилась на колени и положила голову на колени Томасу, длинными тонкими пальцами расстегивая ему брюки.