И вообще культурные растения
Нуждаются в уходе, а сорняк
Произрастает сам неограниченно,
И если произвести гораздо больше,
В промышленном количестве буквально,
Рифмованных или ритмичных строк,
То можно переполнить мир и вытеснить
ГУЛАГ, Освенцим, томскую колонию,
Покойного автора рифмы «верлибр» – «калибр»…
(Он тоже рифмовал, но будем думать,
Что иногда суть все-таки не в рифме.)
Вот так одолевается неловкость
При поисках причин и оправданий
Для этого бесплодного занятия,
Разумнее какого все же нету;
Тут полагалось бы наладить ритм,
По авторскому легкомыслию разбренчавшийся,
Вогнать все это в пятистопный ямб
И подпустить рифмовки, хоть бы внутренней,
И в хаос тьмы впустить порядок утренний,
Но нет, я делать этого не буду,
Хоть знаю много рифм – допустим, «ламп»,
И почему-то вспоминаю «вамп»,
Но это было бы прямою пошлостью.
Нет, не хочу. Нет, этого не будет.
Нет, не хочу по крайней мере сегодня.
Не то чтобы мне это тошно после Освенцима,
Но почему-то стыдно после Адорно.
Не стоит рассуждать, концептуализировать,
Печатать «Негативную диалектику».
Что вообще можно делать после Освенцима?
Писать стихи. А если не умеешь —
Иди и умри, затравленный студентами,
Повторяя: спасибо, Господи, что не в Томске.
А если на том свете есть тот свет,
И там Адорно скажет мне «Привет!»,
То я скажу, что эта стихопроза
Была преодолением невроза.
Ведь этот способ как бы разрешен?
И он мне скажет: ja, sehr gut, sehr schön.
«А то вот был еще такой типаж…»
А то вот был еще такой типаж,
Такая дева с травмой или драмой,
Красавица, при ней имелся паж,
Имелся круг, служивший как бы рамой,
Но главное – при ней имелся миф,
Ее младую жизнь переломив.
В недавнем прошлом некто роковой,
Несчастный и таинственный мужчина —
Любовь ее накрыла с головой
И головы навек ее лишила.
Назло природе, выгоде, уму
Она была привязана к нему.
Он старше был на десять-двадцать лет,
Невротик и …дун[1], как Вуди Аллен,
Но не насмешник, нет, не чмошник, нет.
Он был небрит, непризнан, гениален,
Озлоблен, как любая из теней,
И эту злобу вымещал на ней.
Он вел занятья, студию, ЛИТО,
Его талант никто не мог измерить —
Он сам себя назначил, и никто
Не мог проверить. Приходилось верить.
Аскет превыше быта и вина:
Его играли свита – и она.
Он мало в ней нуждался. Ни восторг
Его души не трогал, ни забота.
Он отпускал ее, потом – дерг-дерг —
Подтаскивал обратно для чего-то:
Всевластен ли над этой простотой —
Ненужною и, в сущности, пустой?
А после снова следовало «Брысь»,
Все бешеней, все резче раз за разом.
Он то ли не решался развестись,
А то ли к детям страстно был привязан, —
В наличии сомнительных причин
Его еще никто не уличил.
И вот – ты мог быть полон совершенств,
Но в некий миг холодный, подколодный
Ты ясно понимал, что номер шесть
Есть номер твой врожденный, потолок твой:
Она бросала жалкого юнца
С привычным выражением лица —
С таким, ты знаешь, жертвенным, как Русь
Над черной грязью или Бог над хлябью,
Хотя за ним и прятала, клянусь,
Все ту же трусость – жабью, бабью, рабью,
Все ту же роковую пустоту,
Любезную подростку – и скоту.
Жужжит мобильник, гаснет общий смех,
И все глядят с почтеньем, как на святость,
Как в тот же миг она бросает всех,
И, вся светясь, несется, как бы спятив,
Бежит связать разорванную нить,
И ноги мыть ему, и воду пить.
И ты стоишь, сюда пришедший с ней
(С чего еще и на люди несет нас?) —
И, триумфатор, ясного ясней
Ты собственную видишь второсортность,
Ту недоброжелательность судьбы,
В какой бы все признались, если бы
Хватило духу. С первого же дня,
С первейшего свиданья и алькова
Я знал, что здесь любили не меня.
Тогда кого? А вот его, такого:
У всех Кармен, да и у всех камен