Семён уставился в окно, почти прижался упрямым лбом к стеклу, пытаясь высмотреть чего-то в темноте. Поезд давно набрал ход, и колёса задорно постукивали в стыки рельсов: «Успокойся! Всё хорошо!.. Успокойся! Всё хорошо!..» – будто пытались настроить каких-то неугомонных пассажиров на мирный лад.
– Ладно, Михалыч, я сейчас… – Семён поднялся и вышел из купе, видать, приспичило по нужде.
Иван откинулся к стене, прикрыл глаза, повздыхал, живо припоминая своё житьё-бытьё в послевоенные годы…
– Так вот, Михалыч, – Семён опять устроился напротив. – Обо всём этом я своему другу-председателю и поведал, вот так и обсказал, как тебе сейчас. И что ты думаешь?.. Осерчал он сильно. Так сильно осерчал, что на следующий же день настучал на меня куда следует. И взяли меня под белы рученьки и… В общем, десять лет лагерей. А за что?.. В чём моя вина, если так всё и было?.. Ты ведь приедь в те края, поспрошай у местных, кого война накрыла, – правда это али как?.. Если где-то в других местах фашист свирепствовал, – как люди рассказывают, в книгах пишут, – я ведь не спорю! Раз говорят да пишут, – значит, так оно и было! Но в наших краях – ни-ни! Никаких таких зверств не было!..
Петрович в сердцах махнул рукой, слегка задев горлышко наполовину пустой бутылки и едва не опрокинув её, – поймал-подхватил вовремя, твёрдо вдавил дном в столик, будто она от этого должна была стоять прочней, – прилипнуть, что ли?..
– Ты мне вот что скажи, Иван!.. – Петрович перегнулся через стол, вперил взгляд в глаза Михалыча. – Откуда в наших людях наклонность такая, к стукачеству?.. Не понравилось что – ну скажи мне, обсудим-потолкуем, и дело с концом!.. К тому же, – не чужие ведь вовсе, сдружились как-никак, не одну пол-литру засандалили сообща!.. Так нет – на другой же день строчит донос, ну что за!.. – Семён хотел было выругаться покрепче, поперебирал разные нехорошие словечки, суетливо шевеля губами, но сквернословить передумал, так и оставил фразу незаконченной. Вместо заковыристой ругани он лишь расстроенно махнул рукой, откинулся назад, устало привалился к стенке, глубоко вздохнул.
– Ну почему же в «наших» людях?.. – миролюбиво возразил Михалыч. – Таких людей по всему свету с избытком. Христа ведь тоже недорого продали…
Помолчали.
– Ну, а ты, Михалыч, за что загремел?.. – вскоре возобновил разговор Семён. – По уголовке срок мотал али как?..
Михалыч насупился.
– Дак я ведь тоже… того… политический… Войну прошёл – не всю, до сорок третьего довоевал, дальше комиссовали по ранению. Вернулся в родные края, в свою деревню. По причине отсутствия мужского населения – ну, если стариков не считать, конечно, да пацанят-недорослей – поставили меня председателем колхоза. До меня в нём баба командовала, не справлялась, тяжко ей было. Толковая, да только дома – трое детей да немощная старуха-мать в придачу, – попробуй это осиль, а тут ещё и общественные заботы-хлопоты! Не разорваться…
Михалыч тоскливо покосился на бутылку, некоторое время поглядел на неё задумчиво, затем решительно отвёл глаза – направил на тёмное купейное окно. Или куда-то за него.
– Ну, так вот. Стал я председателем. А некоторое время спустя ещё один мужичок с войны возвернулся. Тоже по причине тяжёлого ранения негодным стал. С мозгами был товарищ, с образованием. Я его главным бухгалтером поставил. Так и работали, а вскоре сдружились, да так крепко – не разлей вода просто!.. Хорошо жили!.. До сорок восьмого. А в этом самом годе задурил я. Глаз положил на его жинку. Ну, и вышла через это меж нами неприятность…
Михалыч замялся, пожевал губами, будто хотел сказать что-то да удерживал себя.