– Ну, разбойники, здрасьте-хвасьте! – не говорил, а как-то разгульно кричал, надрывался он, крепко обнимая и целуя нас.

Он напрыгом схватил меня за голову и впился своими мокрыми губами в мои – ударило в нос духом махорки и пота, даже потянуло чихнуть. Стало щекотно от его топорщившихся рыже-ржавых, как проволоки, усов и какой-то смешной, казалось, что выщипанной, бородёнки. Дедушка выпустил меня из своих рук – я очумело пошатнулся, чуть было не упал и – чихнул.

– Будь здоров, разбойник! – громко зыкнул дедушка, будто бы находился от меня метров этак за сто. – Расти большой и мамку с папкой слушайся. – Слова «разбойник» и «разбойница» у него были, к слову, почти что ласкательными.

– Здоро́во, батя, – протянул дедушке свою большую, широкую ладонь папка.

– Здорово, здорово, разбойник! – крикнул дедушка, напугав проходившую мимо женщину, и с размаху саданул своей маленькой, мозолистой, с покалеченными пальцами рукой о папкину. – А-га, разбойницы! – широко распахнул он старый, заношенный до блеска пиджак и накинулся на девочек.

Они зазвонисто пищали. Он целовал их помногу раз каждую и приговаривал:

– Ах, вкусные!

Поцеловал нашу красавицу-де́вицу Любу – и нарочито громко сплюнул, укоризненно покачал головой: её губы были слегка накрашены.

– Стареешь, дочь, что ли? – Дедушка приобнял маму. Она, отворачиваясь, вроде как вздрогнула. – Ну, чего-чего? – похлопал он её по плечу. – Эх, гонялись, помню, за ней парни! А вот свалился откулева-то этот разбойник, – махнул он головой на папку, и у того повело губы в самодовольно-виноватой усмешке, – и украл её… Ну, родова, трогаем, что ли?

Мы живёхонько уселись в телегу, в которую была впряжена бодрая, кряжистая – чем-то напомнила мне хозяина своего! – лошадка. Я и брат – дедушка милостиво позволил нам «чуток порулить» – стали бороться за обладание бичом и возжами, и я конечно же одолел Сашка.

Бабушка вместе с родственниками встречала нас у ворот дома – приземистого, маленького, с весёлыми петухастыми наличниками. Снова – лобзания, объятия. Бабушка нежно взяла меня за щёки своими мягкими душистыми пальцами и громко чмокнула в губы и в лоб. От неё веяло чем-то печёным, а также черёмуховым вареньем и дымком. Она, весьма полная, дородная, походила на матрёшку в своём цветастом размашистом платке.

В толпе встречавших я приметил хорошенькую девочку лет десяти. Меня поразили её крупные, чёрные и как будто до глубин напитанные влагой глаза; от таких глаз трудно отвести взгляд сразу, но в то же время неловко в них смотреть: создаётся ощущение, что она видит тебя насквозь, что ей понятны твои сокровенные мысли. Она теребила костистыми длинными пальцами тонкую короткую косицу с вплетённой выцветшей атласной лентой, прятала бескровное личико за руку своей матери, очевидно стесняясь нас. Девочку звали Люсей. Мы окружили её, теребили, а она всё молчала, и по строгому, но испуганному выражению её лица можно было подумать, что если она заговорит, то непременно о чём-нибудь благоразумном, очень серьёзном.

– А ну-ка, разбойница, открывай воротья! – зыкнул дедушка бабушке, широко усмехаясь беззубым ртом. Он молодцевато стоял в телеге и размахивал бичом.

– Ишь раскомандовался, старый чёрт! – Бабушка нарочито грозно подбоченилась. – Енерал мне выискался!

Пошла было открывать, но её опередил Миха, мой двоюродный брат, двенадцатилетний мальчишка, крупный, сильный, но сонновато-вялый. Он всегда перебарывал меня, и я порой сердился на него, особенно когда он клал меня на лопатки на глазах у девочек.

Потом взрослые сидели за праздничным столом. Из всех мне как-то сразу не понравился дядя Коля, отчим Люси. Я робел под его твёрдым мрачноватым поглядом. Когда наши глаза встречались, я свои немедля отводил в сторону. Дядя Коля на всех смотрел так, словно был чем-то недоволен или раздражён. Миха мне рассказал, что у дяди Коли в подполье зарыто миллион рублей и пуд золота, что он страшно жаден, и нередко морит семью голодом, дрожит над деньгами; однако через час Миха заявил, что у дяди Коли аж три пуда золота. Ещё он сообщил, что в родне поговаривают, будто дедушка написал завещание и дяде Коле, которого недолюбливал, оставил всех меньше или даже, кажется, вообще ничего.