Конец двора подковой окружала внутренняя галерея, рядом с ведущей туда крутой лестницей стояла деревянная статуя, носящая слабые следы краски и позолоты – свидетельниц многих канувших в Лету веков.

– Какой-нибудь святой?

– Лука Евангелист, – объяснил Шарлей, ступая на скрипящие ступени. – Покровитель художников-маляров.

– А зачем мы сюда, к этим малярам-художникам, пришли?

– За различной экипировкой.

– Потеря времени, – решил нетерпеливый и стремящийся к своей любимой Рейневан. – Теряем время. Какая еще экипировка? Не понимаю…

– Тебе, – прервал Шарлей, – подыщем онучи. Новые. Поверь, они срочно необходимы. Да и мы вздохнем свободнее, когда ты расстанешься со старыми.

Лежащие на ступенях кошки неохотно уступали дорогу. Шарлей постучал, массивные двери отворились, и в них возник невысокий, худощавый и расчёхранный типус с синим носом, в халате, испещренном феерией разноцветных пятен.

– Мэтр Юстус Шоттель отсутствует, – сообщил он, смешно щуря глаза. – Зайдите позже, добрые… О Господи! Глазам своим не верю! Благородный господин…

– Шарлей, – быстро упредил демерит. – Надеюсь, ты не заставишь меня торчать на пороге, господин Унгер.

– А как же, а как же… Прошу, прошу…

Внутри помещения крепко пахло краской, льняной олифой и смолой, кипела активная работа. Несколько пареньков в замасленных и испачканных фартуках копошились вокруг двух странных машин. Машины были оборудованы во́ротами и напоминали прессы. Прессами они и были. На глазах у Рейневана из-под прижатого деревянным винтом штампа вытащили кусок картона, на котором была изображена Мадонна с Младенцем.

– Интересно.

– Что? – Синеносый господин Унгер оторвал взгляд от Самсона Медка. – Что вы сказали, молодой господин?

– Что это интересно.

– И более того. – Шарлей поднял лист, вынутый из-под другой машины. На листе отпечатались несколько ровно уложенных прямоугольников. Это были игральные карты для пикета – тузы, выжники и нижники, современные, по французскому образцу, в цветах pique и trefle[250].

– Полную талию, – похвалился Унгер, – стало быть, тридцать восемь карт, мы делаем за четыре дня.

– В Лейпциге делают за два.

– Но серийную дешевку, – возмутился синеносый. – С паршивых гравюр, кое-как раскрашенные, криво резанные. Наши, ты только взгляни, какой четкий рисунок, а когда я их раскрашу, получится шедевр. В наши карты играют в замках и дворцах, да что там, в кафедрах и колегиатах, а в те, лейпцигские, только лапсердаки[251] режутся в шинках да борделях…

– Ну ладно, ладно. Сколько берете за талию?

– Полторы копы грошей, если loco-мастерская. Если franco-клиент, то плюс стоимость доставки.

– Проводите в индергмашек[252], господин Шимон. Я там подожду мастера Шоттеля.

В комнате, через которую они проходили, было тише и спокойнее. Здесь за станками сидели трое художников. Они были так увлечены работой, что даже не повернули голов.

На доске первого художника был только грунт и эскиз, поэтому содержание будущей картины угадать было нельзя. Произведение второго было уже достаточно проработано, проступило изображение Саломеи с головой Яна Крестителя на блюде. На Саломее было ниспадающее до ног и совершенно прозрачное платье, художник позаботился о том, чтобы проступили детали. Самсон Медок хмыкнул. Рейневан вздохнул, взглянул на третью доску и вздохнул еще громче.

Картина была почти совершенно окончена и изображала святого Себастьяна. Однако Себастьян на картине принципиально отличался от привычных изображений мученика. Правда, он по-прежнему стоял у столба, по-прежнему вдохновенно улыбался, несмотря на многочисленные стрелы, вонзенные в живот и торс эфеба