Трактор снова затарахтел. А они почавкали по грязи в сторону дома.

Шли долго, но не далеко. Держались за руки, поскальзывались, ругались. Перешагивали, перепрыгивали лужи или переходили по доскам. Вскрикивали, но не падали. И смеялись.

А когда показался заветный бело-голубой забор, когда свернули к знакомым лазурным воротам, когда стали счищать грязь с подошв о скобель, вдруг лязгнул засов и дверь в воротах распахнулась. И выбежали к ним Лариса и Таня. Налетели на Олю, стиснули в объятиях. А за дверью во дворе причитала и махала руками бабушка. И дядя Юра стоял, улыбаясь, на дорожке к дому. Из окошка выглядывал маленький Сашка.

Лариса и Таня, сестры из Комсомольска, потащили блудных родственников домой. Бабуля заспешила по дорожке, зазывая в дом и повторяя что-то про жаркое и пироги. Затолкала Юру и выбежавшего на крыльцо Сашу обратно. Под веселое сестричье разноголосие.

Женек, последний в этой процессии, закрыл дверь, повозившись с высокой для него ручкой засова, прошел по дорожке, поправив съехавшую от стараний лямку рюкзака, поднялся на ступеньку крыльца. И обернулся. На серой бетонной дорожке – следы. Они дошли. Они дома. Вместе.

И с кухни – через сени и по ступенькам крыльца – долетел дружный смех и тихий, но нарастающий, далекий, но понятный свист.

Наверное, будет чай. А значит, будет тепло и счастье.

Комната страха

Человек-пальто жил в чулане. Чулан запирался на крючок – тяжелый и тугой. Но если есть дверь, и дверь эта неизменно заперта, то рано или поздно… Дети выбрали «рано».

Спустя два дня именно эта крохотная комнатка оказалась самой интересной.

Бабушкин дом, деревянный и не то чтобы большой, умещался в один этаж и пять комнат. Сразу за крыльцом, огороженным перилами и укрытым навесом, тянулась продолговатым прямоугольником комната, которую называли сени.

Как и все незнакомые слова, это «прозвище» звучало для Женька странно, и, как лучшие из незнакомых слов, оно звучало еще и забавно. Сени. Будто что-то среднее между санями и сеном. Тем прикольнее и страннее было то, что ни первое, ни второе в сенях не хранилось. А были там оранжевый пол с ковриком для обуви, сосисочные стены из бревен, диван и вешалка. Еще хлам в одном углу. На каждом бревне, посередке друг над другом, белели палочки, галочки и крестики. Они всегда казались загадочными письменами. И неожиданно было и даже немного обидно в один из последних приездов признать в них римские цифры. Между бревнами выпирало что-то волосатое и сухое. Женя понимал, что оно для сохранения тепла, но названия, опять-таки, не знал. И что-то ему подсказывало, что слово это будет не менее веселым.

Через толстую, обитую тканью дверь в левой сосисочной стене и через ее высокий, широкий порог коротенькие ноги, а затем и все остальное Женькино, попадало в кухню. Состояла она из трех частей: кухня, где едят, кухня, где готовят, моют и моются, и, конечно, печка. Большая, белая и теплая печь. У окна – стол и стулья, у стены рядом – диван, над диваном – часы и картина. «Запорожцы пишут письмо». Это название Женек уже знал. Оно также казалось забавным, а картину он любил. Очень уж интересная и заразительная смехом. Часы нравились тоже. С прикольными висючками – гирьками на цепочках, строгим и до занудства точным маятником и кукушкой – затворницей.

Еще мелким Женя как-то спросил бабушку:

– Может, птичка умерла? – и, кажется, даже слезы были.

– Нет, конечно. Нет. Часики-то идут. Она просто стесняется. Вот вы уезжаете, а она потом про вас целый день расспрашивает. Живая, не боись, – бабуля хихикнула. И вручила пряник. Или пирожок, точно Женечка не запомнил.