Однажды он не выдержал и пожаловался куратору группы:
– Я считаю, что все же должен был предел демократии. Понимаете, эта Пчелинцева ведет себя на грани неприличия. Иногда кажется, что сам не замечаешь, как проглатываешь ее хамство! Надо что-то делать!
– А что же мы тут в деканате можем сделать, если жалуетесь на Пчелинцеву только вы один. Голубчик, найдите общий язык с этой пусть немного задиристой, но умной и талантливой студенткой! У нас таких не очень много. Бросаться такими выпускниками университету негоже. Мы должны держаться за них. Холить и лелеять, – отвечала со смиренной улыбкой Зоя Ивановна – куратор, преподаватель русского языка. Она недолюбливала пижона Суржикова с его теплыми яркими шарфами, коротенькими брючками и голыми щиколотками. Она отдавала должное – он был хорошим преподавателем, неплохим исследователем, свои научные работы он написал сам, будучи очень молодым, и они заслуживали самой высокой оценки. Но… Но Зоя Ивановна его не любила. И очень радовалась, что нашлась на курсе такая Пчелинцева, которую, судя по всему, тоже раздражает этот сорокапятилетний хипстер.
Суржиков ушел ни с чем. Пчелинцеву, оказывается, все любили. И никому не мешали ее упрямство, заносчивость и гонор.
На следующем занятии Вадим Леонидович попытался сменить тактику. Он похвалил без всяких «но» работу Жени, задал несколько вопросов и после ее ответа повернулся к аудитории и сказал:
– Вот пример безукоризненного ответа.
Пчелинцева нагло и победно усмехнулась прямо в глаза Суржикову. Тот ответил взглядом исподлобья, в котором отчетливо читалось объявление войны. Женя всегда сидела в первом ряду, и этот безмолвный диалог никто не заметил. «Ах ты, стерва! Не хочешь по-хорошему?! А чего же ты хочешь? Вот так бездумно, по настроению выпендриваться, поправлять меня, вступать в бесконечные споры?» – подумал Вадим Леонидович и тут же поклялся испортить Пчелинцевой остаток учебы.
Через мгновение прозвенел звонок. Перекрывая нарастающий гул, Суржиков сказал:
– Пчелинцева, будьте любезны, подойдите ко мне.
Женя не спеша собрала книги и подошла к кафедре. В аудитории, кроме них, уже никого не было. Суржиков перебирал стопки бумаг, Женя терпеливо ждала, пока он заговорит.
– Евгения Ильинична, ты бы взяла себя в руки!
Женя от неожиданности вздрогнула – сочетание имени-отчества с местоимением «ты» прозвучало криминально-пошловато.
– Понимаешь, мне на твои выходки наплевать. Это ты себе кажешься крутой и умной. А на деле ты еще дура. Маленькая дура, которая возомнила о себе невесть что. Тебе кажется, что твоя смазливая мордочка и школьный аттестат с пятерочками дают тебе право умничать на моих занятиях? Нет. Нос не дорос. Мне плевать на тебя. Но мне не наплевать на других. Ты им мешаешь. Пока я пререкаюсь с тобой, они не учатся. Они не могут получить то, что я обязан им дать. Поэтому прошу по-хорошему – заткнись на моих занятиях.
Суржиков это все говорил приятным, тихим голосом, улыбаясь. И жесты у него были спокойные. Со стороны могло показаться, что они культурно беседуют о чем-то.
Женя почувствовала, что у нее зашумело в ушах. И щеки стало покалывать, а руки сделались ледяными. Суржиков уже собрал все свои вещи и двинулся к выходу. Вдруг он обернулся и с презрением сказал:
– Рыдать собираешься? Правильно.
Он вышел. Женя осталась стоять у кафедры.
Домой она приехала поздно. Были еще лекции, потом семинар, после него Женя заставила себя сходить на репетицию в студенческий театр, затем еще прошлась с Титовой и Коробициной до метро. И только потом, выдержав весь этот день, оставшись одна, она забрела во дворик дома за Макдональдсом, села на скамеечку, с минуту понаблюдала, как снует народ в узком переулке между Центральным телеграфом и закусочной, всхлипнула и… Заплакать не смогла. В ушах стояло презрительное: «Рыдать собираешься?» И эти слова рыдать ей не позволили. А еще заплакать не получилось, потому что все дела, занятия, разговоры, случившиеся после хамства Суржикова, отвлекли ее, перевесили обиду и оскорбления. «Вот, прекрасное лекарство!» – подумала Женя.