– К вам можно пристроиться? Скажете, что я ваш муж, – и, опережая отказ, неотразимой скороговоркой мужчина шепчет: «Я стою в очереди за рисом. Это за углом. Встанете впереди меня».

Женские глаза вспыхивают, и она раскрывает сердце:

– Я здесь не одна, с сыном.

– Мадам, в очередь за рисом я вас возьму даже с ребёнком. Вам не кажется, что на ближайший час мы созданы друг для друга?

По прошествии лет, глядя на пустой парк, и на забитый впрок холодильник, я задаю себе грустный вопрос: а когда же в Одессе жить было веселее? До или после? И, как ни стараюсь, не могу проснуться от зычного: «Молоко!», потому что меня будит трамвай, и я включаю телевизор, который всё испортил.

* * *

Если бы Паустовский не написал «Время больших ожиданий» и не обозначил его двадцатыми годами, то я рискнул бы каждое последующее десятилетие Одессы также называть этим звучным именем. И если в тридцатых по очереди ждали хлеба, ареста и «Весёлых ребят», в сороковых – победы, хлеба, ареста и «Тарзана», а в пятидесятых – ареста, освобождения и СВОБОДЫ, радуясь ей, как в известном анекдоте о еврее, впустившем и выпустившем по совету ребе из своей квартиры козла, то в шестидесятых, точнее на заре их, в Одессе ждали квартиры, футбола и коммунизма.

Правда, должен оговориться, что, возможно, коммунизма ждали не все. Сие признание – личное дело каждого; я, по молодости своей, коммунизма ждал. Он зашёл в нашу квартиру, замаскировавшись под газовых мастеров, отобрав примус и печное отопление, затем занёс холодильник и телевизор, после чего пробрался в туалет и провёл душ.

Однако, прежде чем освятить нас новейшим Заветом, коммунизм по совету Всевышнего, имевшего уже удачный опыт выбора праведника, присмотрелся к Зозулям и начал свой визит с них, осчастливив их подвал телевизором.

По правде сказать, это был третий известный мне телевизор нашего двора. Первый, в простонародье называемый комбайном, размещался в огромном корпусе вместе с радиоприёмником и магнитолой в недоступном для простых смертных кабинете Алькиного отца. Иногда, когда он уходил на работу в какой-то исполком, мы тайком от Алькиной мамы пробирались в его кабинет, и Алька, с опаской поглядывая на дверь, пальцем указывал сперва на ящик, а затем на массивный чёрный аппарат, стоящий на таком же массивном двухтумбовом столе и загадочно называемый те-ле-фон.

Второй телевизор, именуемый «Рекорд», к счастью моему, поселился через стенку, в комнате тёти Розы. Худенькая милая женщина, чуть повыше меня ростом и злым языком моей сестры называемая «проституткой», в действительности была очень доброй, тихой и одинокой. В её комнате, выглядывающей распахнутыми окнами через весь первый двор на улицу, по выходным весело играла магнитола: «Красная розочка, красная розочка, я тебя люблю…», а вечером в окне горел красный фонарь.

Я не знаю, что плохого в слове «проститутка», первые слоги которого – нежное «прости», а тем более в красном фонаре. Сестра моя, как всегда, злорадствует, ибо только я могу, постучавшись, зайти к тёте Розе в комнату и, примостившись на маленьком стульчике, «по уши» влезть в волшебный аппарат.

В темноте за моей спиной терпеливо сидят тётя Роза и какой-то мужчина. Для любителей кишмиша, честно признаюсь, я не помню, были это разные или один и тот же мужчина, так же, как и я, приходящий, по-видимому, к тёте Розе на телевизор. Для меня он или они были одноименно равнозначны – тётирозин друг. Когда я уходил, мужчина незамедлительно угощал меня сосательными конфетками, но… Или я плохо поддавался дрессировке, или у меня развиты были не те рефлексы, но, не реагируя на шушуканье за спиной, я терпеливо досиживал до окончания фильма, пока ангельское терпение тёти Розы не лопнуло.