Жж-бам, – закрылась дверь. – Ш-ш-чёк, – встал на взвод засов.

– В ём жиру как в двухгодовалом борове, – делились открытием. – Пока до нужного места достучишься, весь потом изойдешь.

– Сказал что-нибудь?

– А мне зачем? – в словах неприкрытое удивление. – Я и не спрашивал.

– Дык, а это? – оторопело поперхнулся вопросом Пахом. – Чё ты тогда?..

– Завтре у его свиданка со следователем. Вот я и готовлю мясо к разговору.

Голоса сблизились и перестали надрываться.

– Думаешь, оклемается до утра? – высказал кусочек сочувствия Пахом.

– Утров на его жизни еще много будет, до какого-нить обязательно оклемается, – изобразил подобие смешка Ургеничус. – А и не оклемается, не велика нашему делу потеря.

– Так у тебя все, что ли, с этим?

– А чё, кто-то еще на очереди? – по-еврейски вопросом на вопрос отреагировал.

– Ну, есть.

– Энтот? – удар сапогом в мою дверь.

– Не-а, – лениво возразил, – напротив этого в журнале пока ничего не записано.

– А нам все равно, записано или нет, – он, гад, усмехается, а у меня по телу мурашки бегают. А ну и впрямь завалится, и что я ему скажу?

– Ну, дык, понятное дело.

– Я ополоснусь схожу.

– Ага, иди.

– Ты давай, пожрать сгоноши чего-нить. Праздник все ж таки.

– А чего гоношить? Чайник у меня завсегда горячий, тока хлебца подрезать.

– И «это» не забудь. «Это» у тебя есть?

– Как же в нашем деле без «этого», – хохотнул булькающе.

Двое у его двери разделились. Один пошел дальше, в закуток, шаги другого вернулись к входной двери в каморку дежурного.

Хлопнула деревянно дверь, коридор заполнился торопливыми шагами, застучали по столу кружки и миски. Еще несколько раз прошли туда-сюда, видимо, таская продукты и расставляя их на столе.

– Наливай!

Буль-буль-буль…

– Ну, будем!

Стукнулись кружки, послышалось громкое «ух».

– Хорошо прошла.

– Угу.

– Давай еще вдогонку.

– Давай.

Буль-буль-буль…

– Ух…

– Уххх…

Чавкающие звуки, шкрябанье ложки по алюминиевой миске, хлюпанье носов. Через плотно набитые рты разговоры.

– Не мучают они тебя?

– Эти-то?

– Ну.

– Не-а.

– Привык?

– А шут его знает. Наливай.

– Ух…

– Уххх…

– Знаешь, вот попросит баба курю бошку скрутить, – говорилось между жевками, – или крола забить. Жалко. Я ж их кормил-поил, на этих вот руках нянчил.

– Ну, знамо дело.

– Животина понимает, что кранты, глазки слезами полнятся.

– Плачет, значится, по-ихнему, – переводит под себя Пахом.

– Куренок, тот брыкается, крылышками сучит. Крол пиш-шит так тоненько, протяжно: – вьи-и, вьи-и! и тож вырваться норовит, когтем царапнуть. Жить им охота.

– Кому ж неохота?

– Вот животину всякую через это и жалко.

– А этих?

– А этих не жалко. Наливай!

– Ух…

– Уххх…

– Совсем ни на вот столько?

– Совсем. А за что их жалеть?

– Ну-к, люди ж.

– Не-а! Нелюди… Никчемные человечушки. За ими когда приходют, думаешь, хоть один из них, хотя бы как тот же куренок, брыкается? Или как крол, царапается? Рвется на свободу? Не-ет! Оне сразу бошки свои повесят и добровольно на заклание идут.

– Так уж и добровольно.

– А то! Голосок тихонький, жалобно-просящий. «Можно то-это взять… можно с женой попрощаться… деток обнять»… Тьфу!

– Вам же легче с таким народцем.

– Легче, говоришь? – выбрал паузу. – Ну, не знаю, не знаю, – чиркнула спичка, задули огонек. – Через их, таких, и я себя им подобным ощущаю. Ежли бы они, да хоть бы через один, отпор какой давали, там за нож, за табурет бы хватались, или палить начинали – ведь, почитай, у всех ноне энта штука есть?

– Есть, – согласительно кивнул Пахом.

– Их бы сюда пачками не перли.

– Скажешь, тоже.

– И скажу! – погромчел голос. – Как я чую, я так и скажу! Их бы стороной обходили. Ты вот попробуй-ка к кобыле с заду зайди?