– Да, кому как, – вздохнула Настя, – кто завоевал, а кто провоевал.

– А вырос-то до матки, почитай. Видно, там хлеба не наши! Своя рука – владыка, говорят!

– А вот потянуло сюда!

К нему вплотную подошла Качуриха и уставилась в лицо серыми мутными глазами.

– А отец-то, отец-то… А?

Старуха закашлялась и утерла глаза рукою.

Настя спускала в кипяток яйца.

– На могилу бы сходил, – сказала она, щупая Василия глазами. – Разрыта, размыта водою, поди, и косточки волки повыдирали. Али не любите вы могил родителев? У вас ведь все равно, что человек, что скотина: души не признаете, сказывают?

И уже незлобно улыбнулась.

– Не квакай! – снова осадил ее Никита.

Но Василий уже остыл. По-медвежьи схватил он в беремя старого товарища-молотобойца и завертелся под хохот баб по казарме.

– Вот-то молодо-зелено, – смеялась Качуриха, как утка, крякая, – худому горе не вяжется…

Василий бросил Никиту и подошел к бабам.

– Эх ты, Качуриха, бубновая твоя голова! Заплесневели вы тут и мозгой рехнулись. Надо учитывать нашу пролетарскую обстановку, а не плевать себе на грудь, вот что, бабочки!

Он так хлопнул ладонями, что женщины вздрогнули, как от внезапного выстрела. И долго с разинутыми ртами слушали его.

Качуриха шевелила бледно-синими морщинистыми губами, а Настя колола его зелеными глазами. На бледном красивом лице ее выступили розовые лепестки.

И никто не узнавал в нем прежнего подростка-слесаренка, но с первого же разу почувствовали, что приехал он неспроста и привез что-то новое, освежающее.

– Эх, ты, зеленая малина! Баптистка! Ах, Настя, Настя! – внезапно загрохотал Василий на всю обширную казарму. Его низкий голос ударился о почернелые стены, шевеля клочьями паутин.

Старуха Качуриха задыхалась от кашля и смеха:

– Будь ты неладный! Вот, молодо-зелено. И скажи, какой голосино нагулял, как жеребец стоялый!

2

От казармы до казармы утоптаны, точно вымощены, узкие тропы. Тропы, как мелкие ручьи, идут дальше, к крайним длинным зданиям – бывшей конторе и хозяйским амбарам. От них желобом – дорога на рудник Баяхту и Алексеевский прииск. Дальше по прииску и в тайгу только одни лыжные да собачьи следы. Санные дороги рыхлы и занесены снегом.

«И по дрова никто не ездит. Вот же обленились и опустились до какой степени, варначьи души! Приисковые постройки дожигают».

Василий посмотрел от дверей на занесенный снегом прииск, на проломанные крыши, обтесанные стены и в гневе стиснул зубы. Напряженные мускулы дрожали и наливались, а в глазах стоял соловый туман. Вчерашнее чувство обиды и злобы вернулось, овладело мыслями. Сзади хрипло скрипнула дверь. Никита с открытой грудью робко остановился на пороге.

Солнце в дымчатом кругу выходило из-за темных верхушек гор. В лесу, тут же на задах, слышался легкий треск. Сосны сквозь золотую ленту лучей щетинились прозрачными иголками.

Вчера на солнцепеках дорога под ногами мякла, а сегодня замерзший слой снега сжался в крупинки и хробостит под ногами.

«Стало быть, есть наст», – подумал Василий и задорно крикнул:

– Никита! Тащи лыжи!

Никита засуетился в приготовлениях. Дружески-покорно заглядывал в загоревшее лицо товарища и подлаживал ремни.

– Лыжи, брат, почем зря – камусные, только и житья-бытья, – хвастливо заметил он.

Солнце плыло над стрельчатого макушкою Баяхтинского хребта. Над тайгою повисло седоватое марево. Василий вскинул винтовку и пустил вперед себя собаку, рванувшуюся с поводка.

Около соседней казармы старик в сером изрешеченном азяме и тюменских броднях-опорках тесал кедровое бревно и отлетавшие щепки бросал на костер под таган. Смолье теплилось ярко и беззвучно, как масло в жировке, пуская смолистый запах.