Был такой человек в Константинополе, который вправе был заявить, что никогда ни капли не сомневался в этом удивительном исходе. Еще в начале февраля Энвер говорил своим приятелям в столице, что все это чепуха, нечего бояться, враг никогда не прорвется. В марте он съездил в Дарданеллы, чтобы понаблюдать за ходом сражения, и по возвращении заявил, что оборона совершенно прочная, у артиллеристов полно снарядов, а минные поля целы. «Я войду в историю, – сказал Энвер, – как человек, продемонстрировавший уязвимость британского флота. Если они не подключат большую армию, то окажутся в ловушке. По моему мнению, это глупая затея»[5].

Поскольку в прошлом военные суждения Энвера были потрясающе необоснованными, мало кто как среди дипломатов, так и его коллег верил им. Но ничто не могло его поколебать. Как-то он доверился Моргентау, что, когда до войны он был в Англии, там видел много известных людей – Асквита, Черчилля и Халдейна – и говорил им, что их идеи устарели. Черчилль возражал, что Англия в состоянии защититься с помощью одного своего флота, а Энвер ему ответил, что ни одна великая империя не могла устоять, если у нее не было армии в придачу. И вот теперь Черчилль посылает свой флот в Дарданеллы, чтобы доказать Энверу, что тот не прав. Что ж, поживем – увидим.

В конце этой беседы, обернувшись к послу, Энвер сказал с серьезным видом: «Знаете, в Германии император ни с кем не беседует так задушевно, как я сегодня разговаривал с вами».

Это звучало не очень смешно. Энвер уже правил в военном министерстве как диктатор. Никто не осмеливался взять на себя принятие решения в его отсутствие, а самые опытные и знаменитые политики и генералы вели себя перед ним заискивающе. Ему ничего не стоило заставить султана ждать полчаса и больше на какой-нибудь церемонии или параде, и даже Вангенхайм начинал волноваться в присутствии этого маленького колосса, которого сам вознес, особенно когда после 18 марта позиции Энвера стали могучими, как никогда.

Во многих историях о Галлиполийской кампании утверждается, что неудачная морская атака на Дарданеллы явилась главной ошибкой не только потому, что провалилась, но и потому, что предупредила турок о приближающемся вторжении и дала им резерв времени для укрепления полуострова. Это, как мы скоро убедимся, достаточно верно, и все же кажется вероятным, что политические и психологические последствия 18 марта были еще более важными. Это была первая победа турок за столь многие годы.

С начала века страна не знала ничего, кроме поражений и отступлений, и турки уже стали привыкать (но не примирились) к деморализующему зрелищу беженцев, устремляющихся в глубь страны почти после каждого поражения. Возьмем лишь один случай из миллионов: мать Мустафы Кемаля была вынуждена бежать из Македонии, и он нашел ее совершенно без денег в Константинополе. Салоники, город, в котором он вырос и который он считал турецким по праву, стал греческим.

В одну особенно ужасную зиму в Константинополе Обри Герберт вдохновился на следующие строки:

Вечный снег падает на холмистую равнину,
И сквозь сумерки, полные снежных хлопьев,
белая земля соединяется с небом.
Унылый, как голодный раненый волк, с цепью на шее,
Встает на свою смерть турок.

Несомненно, Кемаль видел себя самого в этом свете, да и было много других таких, как он.

Герберт писал еще: «В 1913 году, когда Балканы одерживали одну сокрушительную победу за другой над плохо оснащенной и неорганизованной турецкой армией, во всех греческих кафе на Пера распевали песни триумфа».

Не только одни греки, но и армяне и другие национальные меньшинства были свидетелями турецких унижений, великие христианские державы добились для себя в Турции исключительных прав. Они контролировали ее зарубежную торговлю, руководили ее вооруженными службами и полицией, предоставляли кредиты банкроту-правительству в зависимости от своей оценки поведения этого правительства, а их граждане, жившие в Турции, были выше закона: по системе капитуляции западно-европейцев за правонарушения мог судить только суд их страны. Само собой подразумевалось, что турок не только неспособен управлять собственными делами, но он еще к тому же и не цивилизован. Турок олицетворял Калибана – опасное, но уже послушное чудовище, а европейские державы – Просперо, управлявшего им ради его же блага.