Неспешно почесав затылки вкупе с брадами, селяне подивились, в простоте своей, что зайцы, оказываются, прыгают и на лужайках энтого Ерусалима, равно и в предполагаемых ими чащобах округ него. А все ж, не поддавшись укоризне пришлого критикана, презрели сей сакральный запрет, не сообразив в дремучести своей, что религия, навязываемая им, замечательна, супротив язычества, тем, что накладывает уйму директивных ограничений!
И пригрозили ретивому просветителю: аще не драпанет, немедля, окажется на вилах! Оный воспринял верно, и тотчас же… Вслед в сем селище продолжили уминать зайчатину с прежним смаком.
«Отчего ж в христианском Царьграде лопают зайцев, равно и мы, почитающие Стрибога с Велесом, да нахваливают, а в Киеве, где ударились в иноверие, запретно сие? Не попаду ли впросак, подпав под подозрение ромеев, что скрытник я из Киева?» – почуял опаску Молчан. И перестраховался, воздержавшись от заказа лакомого блюда. А понапрасну! Поторопился он.
Ведь всего чрез шесть с половиной веков патриарх-реформатор Никон, осуществляя перестройку на греческий лад, отменил в православной Руси не токмо старые богослужебные книги, прежние лики у икон, двуперстие, земные поклоны и Крестный ход посолонь, а и указанное табу на заячье мясо – с одновременной реабилитацией им телятины, за употребление коей можно было допрежь и живота лишиться, равно и аналогично преступных раков…
Делая снисхождение Фоме-сластене, а отчасти и себе, понеже ублажиться смаком во благо и себе самому, не поскупился на два фруктовых салата из греховных пред Афинаидой персиков и крупных слив, опять же политых слегка подогретым медом. Озаботился и жареным миндалем вкупе со спаржей.
Намеренно отказавшись ноне от обилия на столе съестного, Молчан имел тайной мыслью подпоить Фому, дабы развязался у него язык и сболтнул лишнее.
Ведь на переполненную утробу не столь хмелеешь!
А не подозревал он, что ни в Земле вятичей, ни в Ромейской державе, ни в Киеве, враждебном, ни в неоткрытой пока Америке решительно невозможно упоить разведчика, даже и выведенного в действующий резерв, до потери контроля над своим языком.
Смешным было бы и уповать!
И посему Молчан, еще не сведущий тогда в сем дополнительном профессиональном отличии ушлых бойцов невидимого фронта от бесталанных обывателей, бесполезных для скрытного промысла, понапрасну потратился на кизиловое в объеме, зело превышавшем потребности двух типовых глоток.
«Ну, и придурок же мой помощничек! – подумал на ромейском Фома, когда принесли емкости с оным напитком. – Ведь ведает, что любо мне виноградное из самых дорогих, и лучше бы красное! А наплел сему невежде, не отличающему доброго хмельного от пакостного, что жить не могу без дешевого кизилового. И придется травиться им! – еще и нахваливать…
Не вчинил ли мне Басалай насмешку за обиду, что размером своей доли уступает Никетосу? А не должны мигранты равняться в оплате с ромеями по рождению! Иначе по миру пойдет держава наша от таковой расточительности! А за то, что вчера упустил Басалай сего купца – возможно, не токмо купца и вовсе не Молчана, лишу его, по завершении дела, наградных за наводку!»
Приступили к трапезе, понятно, с наваристого рыбного супа. Хлеб к нему был в сей таверне ячменным, чуток уступая вкусом пшеничному, однако вполне хорош.
И вельми рознилось настроение их до первого кубка, и до второго, и до третьего!
Фома пребывал в непреходящей угрюмости, вспоминая финансовый урон свой и стеная в душе. И проклинал подлого гениоха, коему явно проплатили за торможение его квадриги на финише – как бы нечаянное, по случайной оплошке, простительной, ведь оный возничий котировался на ристалищах одним из лучших.