Детинец тот имел три въезда. Я же, входя в него, всегда шел чрез Погорелые ворота – двумя иными были Водные и Киевские.

Тут и столкнулся я с Булгаком впервые, сверстники мы.

И сразу же он наступил мне на лапоть. Предполагаю: по злобе! Допускаю и рассеянность…

Ты токмо представь, во что был обут он. В юфтевые сапоги из толстой кожи! А ведь состоя младшим челядинцем при дворе черниговского воеводы, Булгак, во избежание излишнего износа, не имел права носить таковых за пределами оного двора.

Вот оно, небрежение к высшим чинам!

Вот где смута таится!

Добавлю: есть предположение у меня, что на те сапоги пошла шкура яловой коровы, и стала она юфтевой.

Здесь я, заметь, молвил о коже, выделанной из шкуры, а вовсе не о самой корове, коя, возможно, и телкой была, быком отвергнутой, однако не утаю: доподлинно не ведаю сего, и не провижу.

И чем старше становился Булгак, наглости в нем лишь прибывало…

«Не простил Путята за скрамасакс, – пришел Молчан к твердому выводу. – Счеты сводит! Издевается!».

И впервые в жизни захотелось ему огреть своего старшего родича чем-нибудь увесистым.

Впрочем, отходить ко сну было еще рано, а занять себя – решительно нечем. Не бродить же по лесу в темноте с риском напороться на что-нибудь либо споткнуться, раскровенив лик. Лучше уж Путята, лицемерный!

– Все же, разумею я, однажды ты все ж добрался до Киева – сам о том рассказывал, и не раз. А в княжьи ловчие каковым образом попал? Токмо прошу: не примешивай впредь сапогов с лаптями, – высказал Молчан, намеренно не скрывая своего раздражения от путятиных ехидств.

Сообразив, что хватил лишку и перегнул, Путята решил несколько приоткрыться и наделить Молчана некоей информацией спорной ценности:

– Не сразу, а погодя, добился я того места.

Желающих имелось много, и все с ходатайствами от не последних в Киеве людей. И за меня замолвлено было слово, не припоминаю уж, кем…

«Не припоминает он! Опять кривда!» – поморщился в душе Молчан, досадуя на старшего родича, лживого…


XVI


… – Испытывали каждого, на что он горазд в лесу и в поле. И все старались, сколь могли, доказывая свою пригодность к ловитве.

Били влет диких гусей, хаживали на вепрей, брали на рогатину притравленных медведей, когда их с цепи отпускали, скрадывали глухарей и тетеревов, ставили капканы – всего и не сосчитать.

О турах, понятно, не велось речи: сей зверь и тогда был редок. И токмо самым достойным из старшей ловчей охоты доверялось сопровождать князя при его выездах на тура с дружинниками. А набирали тогда в младшую, да и то под начало бывалых и сведущих.

Раз от раза оставалось все меньше из тех, кто вожделел быть принятым. И все боле множились те, кто испустил дух допрежь отмеренного срока.

Кого-то кабан на клыки поднял.

Кого-то медведь задрал, когда соскочила с упора рогатина.

Некий из нас пал с древа – вместе с ветвью, на коей стоял, хоронясь от оленей.

Двое не дожили до зари, перевернувшись в лодке на гусиной охоте. Ведь подгребая к спящей стае, плавать они не умели…

Не досчитались и загонщика Новика, тоже из числа вожделевших в малую охоту, когда двое из соискателей целили в косуль, выгнанных, проходя положенные им испытания.

Сам определенный в тот день в загонщики и перебегая рядом, видел я, как воткнулась в его злосчастный пуп каленая стрела, дойдя до самого хребта сквозь утробу.

Сильно удивился, помню, таковому непостижимому промаху. Вслед же подумал: «А ведь не заторопись он, за миг до стрелы, обегая зачем-то меня, иное было б! Не мне ль предназначалось?»

Случались потери и среди начальствующих, надзиравших за нами и отвечавших за отбор лучших из лучших.