еще осмеливается бить тебя?

Поднялась молодая женщина с посеревшим от страха лицом, с ребенком на руках, быстро глянула на возвышение, на полных воодушевления бойцов Тан и Шангуань и тут же опустила голову:

– Нет, не бьет.

– Женщины, слышали? – захлопала в ладоши Тан. – Даже он не осмеливается бить жену. Наш Комитет спасения женщин – это семья, которая защищает женщин от несправедливости. Женщины, откуда взялась эта жизнь в равенстве и счастье? С неба свалилась? Из-под земли поднялась? Нет, нет и нет. Она пришла к нам с отрядом подрывников. В Далане, в глубинке Гаоми, мы создали несокрушимый опорный пункт в тылу врага. Мы опираемся только на собственные силы, готовы упорно трудиться в тяжелых условиях, налаживать жизнь народа, особенно женщин. Долой феодальные пережитки! Мы должны прорваться через все сети. И не только ради отряда подрывников, а больше для нас самих, женщин, нужно срезать эти волосы с сетками и всем стать эрдамао!

– Мама, давай ты первая! – клацая ножницами, подошла к матушке Паньди.

– Если тетушка Шангуань станет эрдамао, мы тоже подстрижемся, – хором заявили несколько женщин.

– Мама, будешь первой – дочери уважения прибавится, – не унималась Паньди.

Зардевшись, матушка наклонила голову:

– Стриги, Паньди. Коли на благо отряда подрывников, так матери не только волосы обрезать – пару пальцев отсечь не жалко!

Первой захлопала барышня Тан. За ней остальные.

Пятая сестра распустила матушкин узел, и на шею ей веткой глицинии, черным водопадом упала грива волос. На лице у матушки было то же выражение, что и у полунагой Богоматери по имени Мария на стене, – торжественно-печальное, безропотное, жертвенное. В церкви, где меня крестили, все еще воняло ослиным навозом. Большое деревянное корыто напомнило о том, как меня и восьмую сестренку крестил пастор Мюррей.

– Давай, Паньди, стриги, чего ждешь-то? – сказала матушка.

И вот широко раскрытая пасть ножниц впивается в ее волосы. Клац-клац-клац – черная грива падает на пол, матушка поднимает голову – она уже эрдамао. Оставшиеся волосы едва покрывают уши, обнажая тонкую шею. Освобожденная от бремени тяжелой гривы, голова матушки казалась теперь подвижной, даже легковесной. Матушка будто утратила степенность, в ее движениях появилась некая шаловливость, даже лукавство, и в чем-то она стала похожа на Птицу-Оборотня. Барышня Тан вытащила из кармана круглое зеркальце и поднесла к ее заалевшему лицу. Матушка в стеснении отвернулась, но зеркальце последовало за ней. Она стыдливо глянула, какой стала, и, узрев свою голову, которая, казалось, уменьшилась в несколько раз, опустила глаза.

– Как, красиво? – спросила барышня Тан.

– Удавиться, какая уродина… – пробормотала матушка.

– Даже тетушка Шангуань подстриглась, так уж вы-то чего ждете? – громко провозгласила боец Тан.

– А-а-а, валяй, стриги, раз мода такая.

– Как власть меняется, сразу и прически другие.

– Стриги меня, моя очередь.

Заклацали ножницы. Послышались вздохи сожаления и возгласы восторга. Я наклонился и поднял прядь волос. Их стало много на полу – черных, каштановых. Черные более жесткие, каштановые тонкие, помягче и посветлее. Матушкины были лучше всех: сильные, блестящие, они словно сочились на концах.

Радостное и веселое было то время, куда интереснее, чем выставка обломков моста, что устроил Сыма Ку. Талантливых людей в отряде подрывников было не счесть: кто пел, кто плясал, нашлись и такие, кто умел играть на флейте-ди и на флейте-сяо, на цине и чжэне76. Все ровные стены в деревне покрылись большими иероглифами – лозунги малевали известью для побелки. Каждый день на рассвете четыре молодых солдата забирались на сторожевую вышку семьи Сыма и в лучах восходящего солнца упражнялись на сигнальных рожках. Поначалу это было нечто вроде коровьего мычания, потом стало похоже на щенячье тявканье. Играли они кто в лес кто по дрова, никакой гармонии, но потом мелодии стали более или менее приятными на слух. Молодые солдаты стояли, браво выпятив грудь, задрав голову и раздувая щеки; их сверкающие рожки с красной бахромой очень впечатляли.