– Так банька-то согрелась, пойдем, однако, – сказал Власьев.

– Мне и не хочется вроде, – с сомнением ответил нарком. – Разморило меня что-то. Да и выпили порядочно.

– Ништо, – перешел вдруг на местный диалект егерь. – Не повредит. Мы слишком-то усердствовать и не будем. Так, косточки распарим слегка да ополоснемся. Спаться будет лучше.

Жар в парилке был сухой, пронзительный, в нем даже лампа продолжала гореть как ни в чем не бывало.

На верхнем полке Шестаков почувствовал себя словно бы и легче, только в ушах гудела кровь и в виски чуть тюкало, а так ничего.

– Вы, Григорий Петрович, знаете, я ведь до вашего появления ощущал себя совершенно умиротворенным, едва ли не счастливым человеком, вот только вы меня снова слегка смутили…

– Счастливым? В такое время?

– Именно, милейший, именно. А чего же? Тюрьмы полны коммунистами, изничтожают они друг друга так, что никакому Врангелю с Деникиным не снилось, все, почитай, герои гражданской войны сведены под корень, самые глупые пока уцелели, и то, полагаю, до времени, «ленинская гвардия» тоже целиком «в штабе Духонина[14]»… Я тут газетки выписываю, детекторный приемник собрал, полностью в курсе, хоть в город не чаще, чем три раза в год, выбираюсь. Отчего же мне не радоваться? Я-то вот живу, пребывая в полной гармонии с собственной душой и природой. Про троцкистов в «Правде» почитаю, потом по лесу пойду, на живность всякую полюбуюсь, птичек послушаю…

Дневник наблюдений за природой еще веду, чучела набиваю, про повадки муравьев очерк составляю, словно бы новый Фабр… И так иной раз сладко на душе делается…

Крыленко с Дыбенкой, помните, очень против офицеров зверствовали, а теперь обоих – тоже к стенке. И еще многих, Викторова, Кожанова, Муклевича, Зофа, Зеленого! Это я только бывших моряков-предателей, советских комфлотов сейчас вспомнил. У меня, знаете, такой как бы синодик заведен, так, поверите, не успеваю кресты ставить.

Из кронштадтских карателей никто не уцелел, поверите ли?! Кто в катастрофе погиб, как Фабрициус, кто-то своей смертью умер, но в молодом, заметьте, возрасте, а большинство все же к стенке своей, советской, отправились. Чудо ведь, никак иначе!

Да со всенародным гневом и проклятиями в печати! А я, как новый крестик нарисую, по этому случаю глухаря в русской печке зажарю, да под глухаря и чарочку – чтоб ни дна ни покрышки очередной поганой душе…

Шестаков подивился столь, в общем-то, неожиданному, но в принципе, как он, немного подумав, решил, – естественному взгляду на вещи.

Это он никак не может отрешиться от ставших почти второй натурой советских стереотипов, а его бывший командир своих убеждений никогда не менял. Так французский аристократ в каком-нибудь 1793 году не мог не радоваться казни Робеспьера и его присных, а на двадцать лет позже – падению Наполеона.

– А чем же мое появление так уж ваш покой смутило? Ну, перекантуюсь я недельку-другую, да и отбуду куда подальше, а вы живите себе. Глядишь, еще и реставрации монархии дождетесь…

– Пожалуй, что и такое может случиться. Зачем бы иначе Сталин кровушку своим подельникам рекой пускает? Чтоб ни одного не осталось, кто возразить сможет, когда час придет. Историю французской революции почитывали? Очень большевики любили ее к своей примерять. А чем та кончилась? Вот то-то! С течением времени погоны вернет, как офицерские звания вернул, и адмиральские-генеральские чины тоже. А потом и императором себя объявит подобно Бонапарту…

Но это когда еще будет? Через два года или через пять… А нам-то сейчас жить предстоит. И я вас на произвол судьбы оставить не могу. Раз такая планида выпала. Что-то нам серьезное, а главное – неожиданное делать придется…