Дивин он сказал:
– Извините!
Плавая в винных парах, Миньон не заметил странности этого прохожего, его вызывающей любезности:
– Ну что, малыш?
Дивин остановилась. Завязался игривый и опасный разговор, после чего все пошло, как он и хотел. Дивин привела Миньона к себе, на улицу Коленкур. В ту самую мансарду, где она умерла, откуда, как море под ногами матроса на грот-марсе, простиралось кладбище с его могилами. Поющие кипарисы. Дремлющие призраки. Каждое утро Дивин будет вытряхивать в окно пыльную тряпку и прощаться с призраками. Однажды в бинокль она разглядит молодого могильщика. «Простите ради бога, – крикнет она, – там, на одной могиле стоит бутылка вина!» Могильщик состарится с ней и похоронит ее, так ничего и не узнав о ней.
Итак, она поднялась вместе с Миньоном. Затем в мансарде, закрыв дверь, стала его раздевать. Без брюк, пиджака и рубашки он оказался белоснежным и вялым, как сошедшая лавина. Вечером они очнулись, сплетясь во влажных, измятых простынях.
– Какие деньги, ты о чем?! Говорю тебе, дурачок, вчера я был под таким кайфом, ничего не соображал!
Он принужденно смеялся и оглядывался. Это была комнатка под самой крышей. На полу у Дивин были расстелены истертые ковры, а на стене прикноплены фотографии убийц, такие же, как у меня в камере, а еще необычные фотографии красивых мальчиков, которые она утащила с витрин фотоателье, на их лицах – все признаки власти тьмы.
– Прямо выставка!
Достаточно было тюбика фенобарбитала на каминной полке, на раскрашенном деревянном кораблике, и комната стала отделяться от монолитной каменной глыбы, какую являло собой все здание, и, словно клетка, повисла между небом и землей.
По тому, как Миньон говорит, зажигает и раскуривает сигарету, Дивин поняла, что он из сутенеров. Поначалу она немного опасалась, что ее побьют, обворуют, оскорбят. Потом почувствовала гордость, что от нее тащится кот. И, не понимая до конца, что сулит ей это приключение, или нет, скорее добровольно, совсем, как птичка, прыгающая в змеиную пасть, она очарованно произнесла: «Оставайся» – и добавила нерешительно:
– Если хочешь.
– Нет, без дураков, ты запала на меня?
Миньон остался.
В эту просторную монмартрскую мансарду, где в окошко между муслиновыми розовыми оборками – ее собственное рукоделие – Дивин видит, как по волнам синего спокойного моря плывут белые колыбельки, так близко, что можно различить даже цветы, из которых выделяется изогнутый в танце стебелек, Миньон вскоре принесет свой синий комбинезон, в котором по ночам ходил на дело, связку отмычек, инструменты и на маленькую кучку сложенных на полу вещей сверху водрузит белые резиновые перчатки, похожие на парадные. Так началась их жизнь вдвоем, в этой комнатке со спутанными проводами ворованного радиатора, ворованного радиоприемника, ворованных ламп.
Завтракать они садятся во второй половине дня. Днем спят, слушают радио. Ближе к вечеру накладывают макияж и выходят из дому. Ночью, по обыкновению, Дивин вкалывает на площади Бланш, а Миньон отправляется в кино. Долгое время Дивин будет способствовать удача. Пользуясь советами Миньона и его покровительством, она будет знать, кого обобрать, кого шантажировать. А поскольку кокаиновая туманность окутывает их существование, в котором плавают контуры их тел, то сами они неуловимы.
У бродяги и хулигана Миньона открытое и ясное лицо. Красивый самец, жестокий и нежный, он родился, чтобы стать сутенером, котом с такими благородными манерами, что всегда казался обнаженным, если бы не смешное движение, которое меня умиляло: выгибая спину, стоял сперва на одной ноге, затем на другой, снимая брюки и кальсоны. Окрещен, а еще причислен к лику блаженных, почти канонизирован Миньон был еще до рождения, в горячем материнском животе. Над ним свершили нечто вроде фиктивного крещения, благодаря которому после смерти он должен был отправиться в лимб; в общем, это был один из тех коротких, но загадочных, даже трагических обрядов, которые проводятся, роскошные и пышные, в этом закрытом сообществе, когда вызываются Ангелы и приглашаются божественные силы и само Божество. Миньон знает это, но знает нетвердо, то есть за всю его жизнь ему никто не сказал об этом внятно и отчетливо, похоже, ему просто нашептали эти тайны. И это малое крещение, с которого началась его жизнь, на протяжении всей этой жизни осеняет ее, окутывает мягким, едва заметным ореолом, слегка светящимся, словно созидая для этой сутенерской жизни нечто вроде украшенного гирляндами цоколя или овитого плющом девичьего гроба, монументального и невесомого пьедестала, с вершины которого Миньон с пятнадцати лет писает в такой позе: ноги расставлены, колени слегка согнуты, и струи особенно упруги, как только бывает в этом возрасте. Ибо, и мы настаиваем на этом, мягкое сияние по-прежнему оберегает его от слишком жесткого соприкосновения с его собственными острыми углами. Если он произносит: «Я выронил жемчужину» или «Жемчужина упала», это значит, он пукнул, причем тихонько, бесшумно. На самом деле он имеет в виду жемчужину с матовым отливом: это истечение, это истекание под сурдинку представляется нам молочно-бледным, как жемчужина, и таким же приглушенно-матовым. Миньон предстает перед нами манерным жиголо, индусом, принцессой, любительницей жемчуга. Аромат, который он испускает бесшумно в тюремной камере, такой же приглушенно-матовый, как жемчужина, он обвивает его, окружает ореолом с головы до ног, отделяет и выделяет из всех, но все же выделяет не так сильно, как то самое выражение, которым он не боится опорочить свою красоту. «Я выронил жемчужину» как раз и означает, что он пукнул бесшумно. Шум – это грубо, и если так пукает какой-нибудь бродяга, Миньон говорит: