– Так! – опять одними губами сказал Геррик.

Синеватые огоньки вновь поплыли от вытянутых пальцев к оправе, вошли в нее, что-то звякнуло, ломаная безобразная трещина вспорола стекло – и десятки зеркальных обломков обрушились на паркет. Медная оправа потускнела и превратилась в пустой овал, подрагивающий на гвозде. Теперь внутри нее проглядывали только пузырчатые обои.

– Дорога закрыта, – сказал Геррик.

Тишина в квартире была оглушительная. И, наверное, будь она хоть чуточку меньше, мы, скорее всего, не услышали бы легкий, почти неуловимый скрип дверных петель и не почувствовали бы множественных шагов, перетекающих с лестничной площадки внутрь помещения.

Слабое дуновение коснулось моего уха:

– На цыпочках… – как у лошади, дернулись вбок голубоватые белки Геррика.

Из комнаты с зеркалом мы отступили в соседнюю, из нее – в сумрак кухни (комнаты оказались сквозными), и здесь Геррик, повозившись немного, поднял крючок черного хода. Дверь, видимо смазанная, отошла совершенно бесшумно. Одним махом мы очутились в просторе темноватого лестничного перехода. Дверные створки закрылись за нами как бы сами собой. Я уже облегченно перевел дух: кажется, ускользнули, но тут, едва брезжащая в сочащемся с улицы свете, отделилась от стены громоздкая, по-боевому растопыренная фигура и угрожающий голос предупредил:

– Стоять! Стрелять буду!..

У меня чуть не лопнуло сердце.

А Геррик, бывший у меня за спиной, судя по звуку, переместился вперед. Тени теперь покачивались друг напротив друга. Мелкий, стремительный танец их был страшен и протекал в полном молчании. Все происходило с какой-то удручающей быстротой. Вдруг глухо звякнуло, будто тупым гвоздем по металлу, обе тени слились, образовав пошатывающееся по-медвежьи туловище, снова глухо звякнуло, правда уже сильнее, а затем тени – разъединились и одна из фигур, как тряпичная кукла, мягко повалилась на пол.

Сноп желтого солнца ударил из-за распахнутой двери.

– Быстрее! – прошипел Геррик.

Мы выскочили в переулок. Был он короток, но довольно широк – образованный задниками домов, выходящих на Невский, пустой, залитый солнцем, с рядами дорогих легковушек, приткнутых в ожидании хозяев. Оцепенелыми насекомыми сгрудились они у тротуара.

И в тот момент, когда мы с Герриком выбежали туда с черного хода, одно из таких насекомых на противоположной стороне улицы дернулось хитиновым телом, мотор зарычал, шины противно взвизгнули по асфальту и каплевидная обтекаемая махина выпрыгнула из переднего ряда.

Я до сих пор иногда вижу эту картину: туман ветхого солнца в скверике, которым заканчивался переулок, гладь асфальтовой части, белая разделительная полоса и непроницаемая стрекозиная выпуклость ветрового стекла машины. Увеличивалась она как капля, сорвавшаяся с крыши. И я также вижу бледное, ставшее вдруг очень рельефным лицо Геррика, его чуть приподнятую твердую верхнюю губу, его глаза, ярко-выпуклые, точно из отшлифованного хрусталя. Я вижу, как он поворачивается и выставляет вперед ладонь и как начинают слабо, почти невидимо светиться кончики его пальцев, газовые стремительные огоньки от них, как прежде, не отделяются, но машина запрокидывает два колеса, будто наехав на кочку, разворачивается, со скрежетом обдирая мостовую багажником, и, уже окончательно перевернувшись, врезается в светлую «волгу», которая от удара тоже подпрыгивает.

Полыхнуло так, что напрочь сдернуло стекла в ближайших окнах.

Я непроизвольно рванулся.

– Куда?.. – клещами перехватив мою руку, закричал Геррик.

– Пусти, там – люди горят!..

– Какие люди?

– Говорю – пусти!..

Он тащил меня в ближайшую подворотню.