Аня шла к остановке и крошила застывшие в следах ледяные лужицы – так она будет сокрушать свои грехи. Мерзли уши, хотелось есть, как вдруг ветер донес запах свежеиспеченного хлеба. У булочной стоял грузовик, дядька в белом халате вносил в раскрытую дверь деревянный лоток. На лотке спала рота белых батонов, дышала во сне теплом. Аня зашла в магазин, встала в очередь, перед ней стояли две женщины, которых она только что видела на службе… Мир послушен и гибок, прозрачен и постижим. Те, кто живет в церкви, такие же люди. Грешат и ошибаются, как все, но просто еще и каются, сбрасывают с плеч тяжкую ношу. Христианство человечно, оно исполнено высокого снисхождения к человеку и удивительного тепла, потому что признает неизбежность слабостей и предлагает способ разрешать их из необратимой безысходности – такой простой способ!

Она покупает батон за 18 копеек, пакета нет, несет в руках, отламывает по кусочку, глотает, смеется тихонько сама себе. Трамвай подходит немедленно, она успевает на третью пару – морфология, скука смертная, стоило ли так спешить.

Примерно в те же дни ей начинают сниться одинаковые сны. Ее преследуют несколько джентльменов. В разных снах они одеты по-разному – то в безупречных черных смокингах с белоснежными манжетами и воротничками, то в грязных и потертых штанах, засаленных водолазках, то в обычных серых костюмах, в каких люди ходят на работу, – но все это, безусловно, те же лица. Впрочем, лица их стерты, серы, пусты, не считая взглядов. Все как один смотрят липко и тяжело. Их то трое, то четверо, то двое.

Сны развиваются по похожему сценарию. Она куда-то идет по улице, по дорожке сквозь двор, по университетскому парку, как вдруг начинает ощущать их присутствие, оглядывается – они идут сзади. Она шагает быстрее, но и они ускоряют шаг. Она бежит, они тоже, с какой-то нечеловеческой легкостью, воздушными шагами, но никогда не приближаются к ней до конца, хранят дистанцию. Запыхавшись, она сбавляет скорость, и они. Однажды она останавливается в бессилии и тоске: будь что будет! Но и они застывают, встают в отдалении, о чем-то негромко, неразличимо говорят.

Чего они хотели от нее? Отчего-то было ясно – ничего хорошего, цели их непристойны. Но почему тогда ни разу они не приблизились, никогда не напали, в конце концов? Значит, им было нужно совсем не тело, они посягали на что-то гораздо более серьезное, чем ее физическое существование и права.

Только дважды Аня догадалась, что нужно делать, и, пружинисто оттолкнувшись от асфальта, улетела от них прочь. Совсем невысоко скользила по воздуху над землей – на расстоянии в пять-шесть метров. Джентльмены все так же тяжко смотрели ей вслед, задрав головы, но вскоре оставались позади и исчезали из виду.

Сны настораживали – и дурацкой периодичностью, и интерпретируемостью сюжетов. Раньше ничего подобного ей не снилось.

В универе она осторожно спросила об этом Глеба. Они сидели за задней партой на лекции, на последней странице в тетради она написала: «Мне снятся похожие сны. Плохие». Придвинула Глебу. В ответ Глеб беззвучно раскрыл сумку, достал очередную самодельную переплетенную книжку, такую же большую, как архимандрит Киприан, раскрыл, что-то нашел там, усмехнулся. Придвинул ей книгу, показал пальцем, где читать. «Верующий снам подобен гонящемуся за своей тенью и покушающемуся поймать ее», – медленно прочитала Аня слова с ятями и ерами: книжка, с которой делали ксерокс, была дореволюционной. Посмотрела на титул – Иоанн Лествичник. «Лествица». Взглянула растерянно на Глеба, глаза у него смеялись. Написала прямо на парте: «Что смешного?» – «У тебя испуганный вид». Аня нахмурилась, опять он над ней смеется! И вдруг почувствовала: пора. Как только зазвенел звонок и все зашумели, сказала Глебу, что хочет креститься. Он ничуть не удивился, довольно прозаично спросил: