–Поминки,– отвечает Володя.

–По-ми-на-ют,– по слогам поправляет его Шурик.

Цвика переводит взгляд с меня на моих ребят.

–Послушай,– говорю ему я, -Подожди пять минут. Пацаны, одна нога здесь, другая – у Молдована. Пусть даст всего понемножку. И лимончиков. У него ящик заначен.

–А если не даст?– предусмотрительно интересуется Володя.

Молдован – наш повар, жирный прыщавый парень из паршивого, запыленного городка Оргеева, где по преданию обитает самый глупый бессарабский еврей и откуда родом Дизенгоф – человек не на невских болотах, но на яффских песках основавший город. Стремительный прорыв к новой государственности породнил Петербург и Тель-Авив.

–Тогда скажешь ему, что свое плоскостопие он будет лечить не домашними тапочками, а кирзачами. На радость “товарищу-прапорщику”.

Я же, прихватив офицерскую сумку с Красным Маген Давидом, в которой обычно ношу документы, отправляюсь с особой миссией к Ваське. Пехотинец, дежурящий на крыше бункера, кричит мне: ”Что нового, док?” Обычно я останавливаюсь скоротать его время, но сегодня мне некогда. Васька с коммерческой сметливостью делает скорбное лицо и говорит: ”Жалко. Хорошие люди гибнут. Жалко,”– он сокрушенно цокает языком и перебирает четки.

–Васька, люди гибнут за металл. Или за свободу.

–За мой металл. За вашу свободу,– Васька улыбается,– Три шестьдесят две, товарищ-начальник?– это как пароль, вымерший, но ставший нарицательным тариф. Он напоминает о скрученной зубами “бескозырке” в сумрачной, загаженной парадной на Литейном с потухшей с приходом Советской власти изразцовой печью и тяжелыми чугунными перилами, где мы прятались от субботника по уборке листьев в Куйбышевской больнице. Бутылка “Московской” переходит из рук в руки и исчезает в моей сумке. “Под защитой Красного Креста и Красного Полумесяца”– Васька щелкает толстым пальцем с длинным отманикюренным ногтем по звезде Давида.

Часовой на крыше, скучая, снова окликает меня: ”Док! В больнице что-то случилось?!” Я отмахиваюсь: “Все будет хорошо!” В комнате ребята застелили газетой стол, нарезали лучок и помидоры, разложили по тарелкам пайковую колбасу и сыр. Цвика покорно смотрел на насмехательство над кашрутом.

Сразу стало тесно. Собрались все, кого “товарищ прапорщик” гневно, но за глаза называл “русской мафией”. Пришел с банкой солёных огурцов и гитарой связист Рустик, тоже питерский, но с окраин, от “Кулича и пасхи”, пришел выкрест во втором колене Слава, чей отец удивительно сочетал в себе и передал по наследству врожденную еврейскую тягу к Иерусалиму и вымоленное христианское стремление к Святым местам Палестины. Пехотинцев привёл, как мать-наседка, двухметровый Вадик и, усаживая на шурикину кровать, показал увесистый кулак: ”Чтоб молчали у меня, салаги!”. Потом Вадик хотел пройти, пожать всем руки, но, разглядев офицерские погоны Цвики, не стал обострять ситуацию и забился в угол. Как еврейские пай-мальчики, вернувшиеся с занятий в шахматном клубе, по – интеллигентному робко, бочком протиснулись, затянутые в комбинезоны, танкисты – Володя Либерман, Бублик (не повезло человеку с фамилией) и вечно хмурый Лёва “с Одессы”. Они заняли уголок володиной койки и, сразу вся придорожная пыль фронтовых дорог, рельефно осыпалась на матрас и вокруг ботинок. “Вы, такие – раз такие,– набросился на них Володя,– Задницу надо мыть, приходя в приличное общество. Залезли, понимаешь, в презервативы и довольны”. Володя Либерман покраснел в смущении, Бублик, привыкший не реагировать, промолчал, а Лёва буркнул: “Коптить нас так сподручнее”.

–И чего меня так тянет к землякам и медицине?!– с пониманием подмигнул сапёр. Он только что вступил в должность и зашел, представляясь,– Женя.