В один из осенних дней Риббентроп по поручению фюрера подписал в Берлине антикоминтерновский пакт с Японией и вечером того же дня объявил на многолюдной пресс-конференции, что отныне Германии и Японии предстоит сообща защищать западную цивилизацию.
Он не удостоил ответа ехидный вопрос одного из журналистов, каким образом Япония, расположенная, как известно, на Дальнем Востоке, собирается защищать Запад, и не обратил внимания на сопровождавший этот вопрос общий смех, – в 1938 году звезда Риббентропа была уже в зените.
…И вот теперь, исполненный чувства гордости и собственного величия, он ехал в огромной министерской машине по Унтер-ден-Линден, искоса поглядывая на молчаливого советского наркома, с которым в прошлом году встречался в Москве.
Никаких признаков эмоций не было заметно на лице Молотова. И это раздражало германского министра. «Ординарное лицо гимназического учителя, – говорил себе Риббентроп. – Интересно, можно ли представить себе его с моноклем? И почему он предпочитает старомодное пенсне очкам? В Германии такие пенсне носили разве что только ювелиры и зубные врачи, в большинстве своем евреи…»
– Как дела в Москве? – с натянутой улыбкой спросил Риббентроп, чтобы нарушить тяготившее его молчание.
– В Москве дела идут хорошо, – ответил нарком, чуть поворачивая голову в сторону своего собеседника.
– Как здоровье господина Сталина?
– Отлично.
– Как Большой театр? – продолжал спрашивать Риббентроп.
– Большой театр на месте.
– Очень приятно слышать. «Лебединое озеро» – одно из моих незабываемых впечатлений. Конечно, театральный сезон уже начался?
– Да. Первого сентября, – лаконично ответил человек в пенсне.
– Как поживает несравненная Лепешинская?
– Кто?
– Я имею в виду вашу выдающуюся балерину.
– Она танцует.
Молотов рассеянно поглядел в окно. На тротуарах было много штурмовиков и полицейских. Риббентроп знал, что сегодня им было поручено не только обеспечивать безопасность кортежа, но и разгонять очереди, которые обычно стояли у продуктовых магазинов.
Риббентроп снова скосил глаза в его сторону, когда они проезжали мимо развалин, – это были свежие следы ночной бомбежки.
Но гость сидел по-прежнему неподвижно, снова устремив взгляд вперед. «Что ж, – подумал Риббентроп, – тем лучше». На всякий случай он сказал:
– Несколько дней назад англичане бросили на Берлин сто самолетов. Рейд отчаяния. Прорвались только три. Позавчера Люфтваффе предприняло ответную карательную акцию. Пятьсот самолетов! Почти все они достигли цели. Лондон – в развалинах. Мы получили прекрасные фотоснимки.
– Да? – сдержанно переспросил Молотов.
«Интересно, что вы запоете, когда наши самолеты будут бомбить Кремль!» – злорадно подумал Риббентроп. Эта мысль принесла ему некое внутреннее облегчение. Он стал думать о переговорах, которые должны были скоро начаться. Было приятно размышлять об этом. Приятно, потому что в этих переговорах на его стороне окажется огромное преимущество. Неважно, что будет сказано. Важно, исключительно важно будет то, о чем сказано не будет.
Он, этот невысокий человек в пенсне, и тот, другой, что стоит за ним, усатый, в полувоенной форме, и все те, что стоят за обоими, – люди неполноценных рас, они не знают, что их час фактически уже пробил, что все они вместе со своей проклятой страной скоро будут уничтожены.
Да, им, к счастью, неизвестно, что гигантская машина уже пущена в ход и что стрелка часового механизма медленно, неотвратимо обегает положенные ей круги… «Они все погибнут, все, все, в гигантском катаклизме, в схватке огня и льда», – мысленно произнес Риббентроп, привычно прибегая к широко распространенной в высшей нацистской среде мистической терминологии.