Надсмотрщик кивнул. Что-то уж больно по-доброму я с ним!

– Лежит на опилках, связанный… – добавил я. И приврал: – А сток заткнут. Как ты думаешь, часа за три наберется столько воды, чтобы мальчонку с головой покрыть?

– Ду… – заревел было монах, но я мгновенно прикрыл ему рот ладонью. Через пару мгновений надсмотрщик одумался, перестал дергаться, и я убрал руку. Сказал:

– А еще я думаю, что вовсе не надо трех часов ждать. Вода-то ледяная. Полчаса, час – да и высосет все тепло.

Он молчал. Думал.

– Хочешь жить сам и сына спасти?

– Мне уже не жить… – бесцветным голосом сказал монах.

– Неужто святые братья казнят друг друга за провинности?

– Кто в чем повинен, тот такое же наказание и примет… – прошептал тюремщик.

– На мое место попадешь? – понял я.

Надсмотрщик размышлял.

– Тебе решать, – сказал я. – Мне все одно. Так и так в бега уйду. Получится – хвала Сестре, схватят – живым не дамся. От тебя одно зависит, что с тобой и твоим сынком станет.

– Мне не жить… – вяло сказал надзиратель.

– А ты до этого жил? – почти весело спросил я. Вроде и торопиться мне надо было… но сидела внутри какая-то злобная жажда поглумиться над поверженным врагом.

Монах посмотрел мне в глаза и вдруг кивнул:

– Нет. Я уж лет десять, как умер. Твоя правда, вор.

Все желание издеваться над ним пропало.

– Объясни, как бежать отсюда, – сказал я. – Тогда сток открою, будет жить твой сын. И тебя не трону, связанным оставлю – и все.

– Разве ты моим словам поверишь? – тяжело спросил монах. – Да и объяснить это… ночи не хватит.

– Тогда прощай, – сказал я. Потянулся за кляпом.

– Про сток ты наврал, – неожиданно сказал монах. – Знаю, что наврал, глаза тебя выдают. Жив мой сын?

Я бы ему и так сказал, что ничего ребенку не грозит, конечно…

– Живой он, – признался я.

– Убей его, душегуб.

– Что? – Едва я руку удержал, чтобы не огреть его дубинкой за такие речи.

– Вина на нем, душегуб. Я с ума не сошел, чтобы послать сына волков кормить. Видно… видно, понял, что я пьян. Или над тобой поглумиться решил. Найдут его в камере, меня здесь… все поймут. Меня в монастырь на севере, за недосмотр. Его – в камере и оставят. Лучше убей его, Ильмар-вор. Пусть этот грех на мне будет.

– Что ж вы, святые братья, способны такого мальца в зиндан упечь? – Я не поверил своим ушам.

– Он не малец, он святой брат, как все мы…

Вот уж не было печали!

Когда бежишь, когда дерешься – тут все едино. И если б пацан шею сломал, в камеру падая, принял бы я этот грех. Но вот так, уйти, зная, что мальчонка сгниет заживо в каменном мешке!

– Не смогу убить, рука не поднимется, – прошептал я. – Вор я, а не душегуб! Понимаешь? Вор!

Надсмотрщик застонал. От той боли, что разрывает сердце, а не от ударов моей дубинки…

– Как тебя звать? – спросил я.

– Йенс.

– Йенс, я развяжу тебе ноги. Доведу до камеры. Прыгнешь туда. Подашь мне сына. Его я оставлю здесь, на койке. Объяснишь ему… что сказать, чтобы на нем вины не числили.

Монах смотрел на меня с растерянным недоумением. Потом спросил:

– Зачем тебе это?

– Да затем, что не душегуб я!

– В шкафу пол двойной, – помолчав, произнес Йенс. – Подними доску, под ней тайник. Там нож есть и немного железа. Нож плохой, и монет немного… но тебе все равно сгодятся.

– Спасибо, – теперь растерялся я.

– Не благодари. Я тебя об одном прошу… когда схватят тебя – заколись. А то на пытке расскажешь, как все взаправду было.

– Уверен, что схватят?

– Уверен, – коротко сказал надсмотрщик. – Снимай с ног веревки.

Через пару минут мы уже подходили обратно к моей камере. Йенс шел впереди, чуть покачиваясь, вряд ли от похмелья, скорее от моих ударов дубинкой. Я шел следом, с ножом в одной руке и дубинкой в другой. Когда мы остановились над люком, пацан радостно замычал, дергаясь на опилках. Видно, решил, что его отважный отец душегуба скрутил да и ведет обратно. А как увидел, что на самом деле я с оружием, затих.