– Учи, учи, – поддакнул я. – Да приглядывай, чтобы он у тебя с тарелки еду не крал. Что-то вас плоховато кормят, хуже чем нас, душегубов!

– Подлинный аскет, – рука надзирателя извлекла из корзины кусок хлеба и стала пропихивать сквозь решетку, – нечувствителен к насмешкам. Ибо насмешки порождены неудовлетворенным желанием, а мы свои желания ограничиваем из любви к Господу… Повтори.

– Ибо насмешки рождены… порождены неудовлетворенным желанием… – буравя меня взглядом, прогнусавил мальчишка, – а мы свои ограничиваем…

– Из любви к Господу! – строго добавил надзиратель, отвешивая сыну легкую оплеуху.

– Из любви к Господу! – От обиды у пацана даже голос стал звонким, детским.

– То-то смотрю, лет десять назад ты не только Господа возлюбил, – высказал я надсмотрщику. – Как это у тебя получилось, страдалец? Какая женщина тебя в постели согрела, крыса подземная? Небось шлюха была дешевая…

Опасное дело – злить своего тюремщика. Уж тем более так злить! Но надсмотрщик и тут не отреагировал, лишь челюсти сжал, да движения стали резкими.

Впрочем, не на него мои оскорбления рассчитаны…

– Душегуб! – злобно крикнул мальчишка. – Моя мать достойная женщина! Моя мать в монастыре живет!

Я захохотал.

– Так ты не от простой шлюхи дитё прижил, а от монашки? Молодец, молодец!

От порывистого движения надсмотрщика хлеб разломился и крошками просыпался вниз. Монах молча сгреб глупого отпрыска и потащил прочь.

Прекрасно!

– Теперь буду знать, куда проштрафившихся монахов да их ублюдков ссылают! – радостно крикнул я вслед. – Аскет! А правда, что невесты Искупителя в постели особенно сладкие и страстные? Расскажи, как она тебя ласкала?

Грохот закрываемой двери – бежали они по коридору, что ли?

Подобрав яблоко, я вернулся на свое опилочное ложе. Усмехнулся, подбрасывая в руке твердый, тяжелый плод.

Вкусное, наверное.

От греха подальше я закопал яблоко в труху и улегся спать с чувством полного удовлетворения. Словно праведник, утешивший в два раза больше вдов и сироток, чем обычно.

Прошло два дня – если меня и впрямь кормили раз в сутки. Порции уже не казались мне такими щедрыми, как раньше, хотя надо отдать должное – надзиратель рацион не уменьшил. Суровый человек, твердый, даром, что глаза у него неживые. К сожалению, приходил он теперь без сына, и насмешки приходилось отпускать лишь в его адрес. Я интересовался, как он замаливал свой грех, не оскопился ли после проступка, и вообще, произнес больше гадостей, чем за всю прошедшую жизнь. Но надзирателя, похоже, пронять было ничем невозможно. Он не отвечал, без лишней суеты пропихивал еду и уходил, оставляя меня во тьме.

На третий день мне повезло.

Я задремал и проснулся от того, что рядом с моим роскошным ложем что-то шлепнулось. Поднял голову и встретил ненавидящий взгляд сына надсмотрщика.

Все-таки выдрессировал его монах! Пацан не попытался лишить меня пайка, он лишь кинул в меня картошкой.

– А, байстрюк… – поприветствовал я его, садясь на опилках. – Что, ты даже кидаться не умеешь?

Следующая картофелина упала ближе. Я лениво пнул ее ногой и сказал:

– Ты, видать, руками привык всякие гадости делать, вот и отсыхают с молодости…

Пацан молчал, тщетно пытаясь придать лицу такую же твердость, как у отца. Потом достал кусок соленой селедки – как же она мне надоела! Смачно плюнул на него и бросил через решетку.

– Водичка есть, отмою, – сообщил я с улыбкой. – Ублюдок клешерукий.

Удачное оказалось словцо! Обидное.

Пацан достал третью картофелину, которой вроде как и не положено было быть в пайке. Попытался примериться сквозь узкие дырки решетки. Я захохотал.