И вот я ехал «кончать». С чем кончать, как кончать – я сам хорошенько не знал, но знал наверное, что тем или другим способом я «кончу», то есть уеду отсюда свободный от Чемезова. Куда-нибудь! Как-нибудь! во что бы ни стало! – вот единственная мысль, которая работала во мне и которая еще более укрепилась после свидания с Деруновым. Должно быть, и Лукьяныч угадал эту мысль, потому что лицо его, на минуту просветлевшее при свидании со мною, вдруг нахмурилось под влиянием недоброго предчувствия. С старческою медленностью, беспрестанно вздыхая, закладывал он лохматого мерина в убогую одноколку, и, быть может, в это время в его воображении особенно ярко рисовалась сравнительная картина прежнего помещичьего приволья и теперешнего убожества. Покуда меня не было налицо, он мог и роптать, и сожалеть, и даже сравнивать, но ясного понимания положения вещей у него все-таки не было. Теперь перед ним стоял сам «барин» – и вот к услугам этого «барина» готова не рессорная коляска, запряженная четверней караковых жеребцов, с молодцом-кучером в шелковой рубашке на козлах, а ободранная одноколка, с хромым мерином, который от старости едва волочил ноги, и с ним, Лукьянычем, поседевшим, сгорбившимся, одетым в какой-то неслыханный затрапез! Лукьяныч вдруг, в одну минуту, понял. «Барин», одноколка, дом без потолков, усадьба без оранжерей, сад без дорожек – все это ярко сопоставилось в его старческой голове. И затем, словно искра, засветилась мысль: "Да, надо кончать!" То есть та самая мысль, до которой иным, более сложным и болезненным процессом, додумался и я…

Мы сели рядом, кое-как скрючились и поехали.

Долго мы ехали большою дорогой и не заводили разговора. Мне все мерещился "кандауровский барин". "Чуть-чуть не увезли!" – как просто и естественно вылилась эта фраза из уст Николая Осипыча! Ни страха, ни сожаления, ни даже изумления. Как будто речь шла о поросенке, которого чуть-чуть не задавили дорогой!

За что? по какому резону? что случилось? – никому не известно! Известно только, что "в гости не ходил" и "книжки читал"…

Но, может быть, он дома один на один в потолок плевал? Может быть, он "Собранием иностранных романов" зачитывался? Неужто и это зазорно? Неужто и это занятие настолько подозрительно, что даже и ему нельзя предаваться в тишине, но должно производить публично, в виду всех?

И кто же этот сердцеведец, который счел своею обязанностью проникнуть в душу "кандауровского барина" и обличить ее тайные помыслы? – Увы! это становой пристав, это бывший куроед, а теперешний эксперт по части благонадежности или неблагонадежности обывательских убеждений!

Вот мы, жители столиц, часто на начальство ропщем. Говорим: "Стесняет, прав не дает". Нет, съездите-ка в деревню да у станового под началом поживите!

Что было бы с "кандауровским барином", если б начальство не написало: "дожидаться поступков"! Что сталось бы с ним, если б судьба его зависела единственно от усмотрения сердцеведца-станового!

Становой! какая метаморфоза, если посравнить с добрым старым временем!

Я помню, смотрит, бывало, папенька в окошко и говорит: "Вот пьяницу-станового везут". Приедет ли становой к помещику по делам – первое ему приветствие: "Что, пьяница! видно, кур по уезду сбирать ездишь!" Заикнется ли становой насчет починки мостов – ответ: "Кроме тебя, ездить здесь некому, а для тебя, пьяницы, и эти мосты – таковские". Словом сказать, кроме «пьяницы» да «куроеда», и слов ему никаких нет!

Я знаю, что такую манеру обращаться с агентом полицейской власти похвалить нельзя; но согласитесь, однако ж, что и метаморфоза чересчур уж резка. Все был «куроед», и вдруг – сердцевед!