Я никогда не была озабочена насчет твоего будущего: я знаю, что ты у меня умница. Поэтому меня не только не удивило, но даже обрадовало, что ты такою твердою и верною рукой сумел начертить себе цель для предстоящих стремлений. Сохрани эту твердость, мой друг! сохрани ее навсегда! Ибо жизнь без сего светоча – все равно что утлая ладья без кормила и весла, несомая в бурную ночь по волнам океана au gre des vents.[14]
Ты пишешь, что стараешься любить своих начальников и делать им угодное. Судя по воспитанию, тобою полученному, я иного и не ожидала от тебя. Но знаешь ли, друг мой, почему начальники так дороги твоему сердцу, и почему мы все, tous tant que nous sommes,[15] обязаны любить данное нам от бога начальство? Прошу тебя, выслушай меня.
Мы должны любить его, во-первых, потому, что начальство есть, прежде всего, друг человечества, или, как у нас в институте, в одном водевиле, пели:
А во-вторых, потому, что оно награждает любящих его и наказует противящихся ему.
Подумай об этом, друг мой, и сообразно с сим располагай своим поведением!
Поэтому, ежели начальство приказывает тебе обвинять, то значит, что это так следует. Когда же наступит время оправдывать, то, конечно, оно же без труда прикажет тебе и оправдывать.
При старости лет моих, я ко многому в жизни сделалась равнодушна, но по временам и я не могу не содрогнуться! Много, ах! слишком много злодеяний скрывается в недрах мира, сего, особливо же с тех пор, как всем сказана воля. Нигде уж нет ни почтения, ни преданности, а о потравах и о прочем – и говорить нечего. Посему теперь именно такое время настало, когда не оправдывать, а обвинять надлежит, дабы хотя этим постигшую нас волю несколько остепенить. Даже братец Григорий Николаич, который, как ты знаешь, сам этой воли желал, доколе она не пришла, – и тот теперь смирился и говорит: "je crois que le knout ferait bien mieux leurs affaires!"[17] Я же, с своей стороны, прибавляю: et les notres![18] Вот как бог-то ведет человека неисповедимым путем своим! Был наш Григорий Николаич волтерьянец, и Лафайет с языка у него не сходил, а теперь лежит разбитый параличом да «все упование мое на тя возлагаю» шепчет!
Да, друг мой, неисповедимы пути божии! Сколько прежде нас с сестрицей Анютой огорчал братец, столько же теперь утешает и радует. Ты знаешь, какой у него необузданный ум был, а теперь, как мужиков отняли, таким христианином сделался, что дай бог всякому. Намедни даже удивил нас. Читаем мы вечером «житие», только он вдруг на одном месте остановил нас: "Сестрицы! говорит, если я, по старой привычке, скощунствую, так вы меня, Христа ради, простите!" И скощунствовал-таки, не удержался. Ну, да уж бог с ним! Хорошо и то, что хоть какие-нибудь признаки смирения в нем показались!
Знаешь ли что, друг мой! Я думаю, что это у него такая болезнь! Представь себе, сидит он намеднись в своем большом кресле и четки перебирает… ну, совсем в полном виде христианин! И вдруг – что ж слышим! "А что, говорит, не объясните ли вы мне, сестрицы, чего во мне больше: малодушия или малоумия?" Мы смотрим на него во все глаза, думаем, не пароксизм ли с ним. "Да поймите же вы меня, говорит: ведь я доподлинно знаю, что ничего этого нет, а между тем вот сижу с вами и четки перебираю!" Так это нас с сестрицей офраппировало, что мы сейчас же за отцом Федором гонца послали. И что ж! – все как рукой сняло! Такой опять христианин сделался! такой христианин! Ни рукой, ни ногой не шевельнет, только головой качает!
Какой это урок для всех нас, друг мой!