Корпус «Фомальгаута» имел три этажа и делился на две части: левое крыло отводилось женскому отделению, правое – мужскому. Мужчин было вдвое меньше, поэтому второй этаж нашего крыла занимали карантинные комнаты, медкабинет и вип-палаты, включая один семейный люкс, больше похожий на отельный номер.

В первые дни я общался в основном с клиническим психологом Анной Чекановой, заместителем Сителя, которая задавала самые обычные вопросы и прогнала меня через несколько тестов, название которых звучали как шаманское бормотание: тест Шульте, Шмишека, Бека, Роршаха, Люшера, Зонди… Некоторые тесты были интересны, другие утомляли.

– Надо зафиксировать преморбид, – говорила Чеканова протяжно, щёлкая клавишами ноутбука.

Тесты показывали, что я подозрителен, склонен к резонёрству, имею циклотимный и дистимический тип акцентуации характера и страдаю от межличностных проблем – я мельком прочитал это на экране её ноутбука.

– В такое время живём, – она откидывала за ухо свои красивые чёрные волосы, не переставая щёлкать по клавиатуре. – Все уткнутся в смартфоны и сидят… Сейчас у всех проблемы с общением. Но это поправимо… Всё будет нормально.

Нормальность в понятии клинических психологов граничила с феноменальной, дистиллированной заурядностью, как если бы человек научился не оставлять следов на песке. Впрочем, Чекановой я об этом не говорил.

Первое время меня напрягали депрессивные пациенты, от которых веяло молчаливым осуждением. Один из них на вторую неделю стал моим соседом по палате – я прозвал его Плачущим Лёней.

Лёне было лет пятьдесят. Лысый и круглоголовый, он большую часть дня валялся на койке лицом к стене и периодически хныкал в подушку. В редкие периоды просветления Лёня подсаживался к столу, смотрел на меня робко и рассказывал одну и ту же историю тридцатилетней давности. Его, молодого терапевта, пригласили на какой-то симпозиум в Прибалтику, где он провёл три лучшие дня своей жизни. Он рассказывал, и его большая голова словно наполнялась гелием, снимаясь с опалых плеч. Лёня вспоминал финальный банкет на берегу Рижского залива и перечислял фамилии соседей по столу, которых с тех пор ни разу не видел. В такие моменты не только голова, но и всё его тело слегка парило над землёй.

У Лёни была супруга, которая зарабатывала больше, двое детей и должность в городской поликлинике, но почему-то именно те три дня были его единственным вдохновением. Может быть, он неосознанно считал эти дни рубежом, когда ещё возможно было пустить жизнь по другому руслу.

Когда сонливость отпустила меня, я стал больше бывать на улице, бродил вокруг корпуса или совершал вылазки за территорию клиники, что не запрещалось.

В толпе людей у остановки я был невидимкой, который вспыхивает на сетчатках глаз взмахом рукава или коротким взглядом, чтобы исчезнуть навсегда. Потоки транспорта неслись мимо меня стремниной. Три недели назад я был их частью, но теперь машины казались щепками, которые несёт в водосток.

Я легко перечёркивал прошлое, но не видел будущего. Я не видел человека, которым должен стать. Как и положено блабериду, я ощупывал усами стекло круглой банки, бродил кругами и надеялся, что рано или поздно в стекле обнаружится выход.

Я возвращался на территорию и, если там был Антон, местный разнорабочий, помогал ему отскребать дорожки от снега. Заведующий Ситель, скользя мимо нас, кивал:

– О, трудотерапия! Прекрасно!

У Сителя всегда всё прекрасно. Что касается Антона, у того был интересный фетиш: цветные резинки на правом запястье вроде тех, что Оля использовала для волос. Сначала я принял их за детский браслет и спросил, есть ли у Антона дочка, но, оказалось, смысл в другом. Если Антону удавалось прожить день без жалоб на что угодно, он добавлял на запястье цветную резиночку. Его задачей было набрать двадцать одну штуку, чтобы привычка жаловаться ушла навсегда. Вот уже полгода он не мог перебить собственный рекорд в 17 резинок.