– Здравствуйте, сто гусей! – очнувшись, закричал им вслед Костя, впадая неожиданно из дикости в инфантильность. Потом мимо нас проплыла большая рыбина, которую течением сносило к устью, и он встретил и проводил её долгим неотрывным взглядом.

– Рыба, – по-детски радостно воскликнул Костя, когда узнал знакомый предмет.

– Кижуч, – уточнил назидательно Федя.

Это была рыба из семейства кижучей, прожившая долгую и счастливую жизнь. В здешних водах она когда-то проклюнулась из икринки. Детство её прошло в этой протоке, а после она уплыла в Атлантический океан к берегам Южной Америки, где росла и гуляла лет шесть. За это время она не попала ни на сковороду, ни в консервную банку, ни в чрево хищного собрата. Но пришла пора нереста, и рыба отправилась в обратный путь. Протоку она нашла без труда и вошла в неё, сменив океанскую стихию на речную, но в пресной воде перестала есть, а всё плыла и плыла туда, где сама родилась. В верховьях протока мельчала, и рыба ползла по песчанику и гальке, почти наполовину выходя из воды. Вконец обессилев и изранившись, она достигла заводи и поняла: это – здесь. Тело не переставало ныть и чесаться, и рыба тёрла избитые бока о водоросли и о стебли прошлогоднего камыша. Там, в камышах, рыба встретила такого же, как она, запоздавшего на нерест самца и, сладостно шевеля жабрами, потёрлась о его чешую. Потом она, словно роженица, выметала икру, а самец выбросил молоки. Свадьба состоялась, и рыбы одели брачный наряд, то есть, истекли кровью настолько, что у хвоста кровь въелась в чешую. На этом рыбий век кончался, она уже ни на что не годилась, и её тело плыло в последнюю тихую гавань до первой чайки… Рыбья биография, рассказанная Федей, показалась нам интересней многих, которыми ведают наши отделы кадров.

Прокачавшись в лодке семь часов с лишком и перебрав в уме возможные вариации на тему старика и старухи у самого синего моря, мы охотно поверили бы не только в предрассудки, но и в сонное царство, и в избушку на курьих ножках. Между тем, тундра кончалась. Низкорослый кедрач окаймил берега, становясь всё выше и гуще. Тихо проплывали поляны с обильной травой, которая тут вырастает за три-четыре месяца до чудовищных размеров. Протока стала мельчать, и лодка несколько раз проскрежетала неприятно, задевая килем кремнистое дно. Федя, пичкавший нас полезными сведениями в той мере, в какой мы проявляли любопытство, впервые подал голос по собственной инициативе:

– Теперь недалеко, – сказал он.

Лодка скользнула в заводь с широко разверстыми берегами, и мы увидели на юру не сказочную избушку, а крепкое подворье с воротами и заборам, с сараями, которые на полуострове называют стайками, и с рубленой избой при хороших окнах и красивых наличниках. На стук мотора вышел не таёжный детина и не шамкающий подслеповатый хитрован из псевдонродья, а невысокий, сухощавый и не старый на вид человек, хотя мы знали, что он, всё-таки, дед и что ему к семидесяти.

– Федя, – сказал он, узнавая лодочника, таким тоном, каким школьник прочитывает вслух заголовок стишка и ставит точку. – Ну, здравствуй.

Он поздоровался за руку с Федей, потом, молча, с нами. Фомич считал, что он – человек известный и лишний раз называть себя ему не стоит. А ехать сюда от посёлка было сто тридцать километров.

Мы с Костей были слегка разочарованы тем, что в избе не пахло ни овчиной, ни сапогами, ни прокисшей кашей. Рыбой тоже не пахло. Стоял бодрый и чуть терпкий дух, какой источает здоровое оструганное дерево. Стены, пол и потолок были деревянные, а из мебели – стол в красном углу с двумя устойчивыми жёсткими лавками и стулья с неудобными прямыми спинками, на которых нельзя было сидеть скособочившись. В углу при входе висел шкаф для посуды, ещё один угол занимала кровать, тоже деревянная и широкая, как полати. Вдоль стенки между столом и кроватью поместился сундук, вероятно оклеенный изнутри картинками, – на нём тоже можно было и сидеть, и спать. Четвёртого угла не было, а была вместо него русская печь, что занимала чуть ли не четверть комнаты и зияла отверстием и печурками и оттого казалась рассеянному взгляду глазастым чудищем с огромной пастью. Рядом, прислонясь к стенке, отдыхали ухваты, кочерга и прочие предметы, вышедшие из практики теперешнего домоводства. Всё было самодельное и напоминало, если не этнографический уголок, то, во всяком случае, своеобразную выставку патриархального житья-бытья, среди которого уживались батарейный приёмник, покрытый ручником с красными петухами, десятилинейная лампа, подвешенная к потолку над столом, и двуствольное ружье с поясным патронташем на стене у кровати.