По дороге к ней у перехода этим майским солнечным тёплым днём я купила букет ландышей. Милые, хрупкие, с изысканным ароматом, ландыши очень обрадовали тётю Лену. Она даже оживилась, увидев их, как добрых знакомых. Может, они напомнили об изумрудной зелени весеннего леса, о свежем ветре, гуляющем в вершинах старых сосен, о свободе передвижения здоровых крепких людей, и она на миг забыла, что находится в сжатых тисках казённых стен. Елена Георгиевна хорошо осознавала всю безвыходность своего положения. Она ни на что не жаловалась, ничего не просила и никогда не плакала, мужественно уживаясь со своей бедой.

– Представляешь, – заговорила тётя Лена со мной, заметив, что я сильно подавлена всей обстановкой, в которой нам с ней пришлось встретиться. – Здесь проходят церковные службы. И я уже несколько раз присутствовала на них, молясь за всех наших родственников, и просила Бога о здоровье. А ещё здесь есть прекрасный фонтан, иногда я выхожу погулять возле него. Пойдём, я провожу тебя, и ты всё сама увидишь.

Она стала собираться: надела платье, сверху накинула светлый пиджак и стала казаться мне прежней. Под койкой у неё стояли её старенькие кремовые туфли-лодочки на высоком толстом каблуке, с вздутой, растянутой, деформированной кожей сбоку у большого пальца, где у неё была шишка на косточке.

Мы вышли с ней во двор. Было по-весеннему тепло и много света. Медленно прогуливаясь по аллее больничного городка, я сразу заметила, как ослабела Елена Георгиевна, словно не она шла рядом, а её тень. Меня не покидало желание наконец-то рассказать ей всё, что я знала, что мы, родственники, так долго скрывали от неё, оберегая тётю Лену от ненужных переживаний, но – по моему убеждению – она должна была знать всё, что непосредственно касалось её личной жизни.


Эта старая история, связанная с её первым замужеством, была настолько драматична, что у меня постоянно, особенно тогда, возникало желание освободить себя, раскрыть семейную тайну и услышать приговор Елены Георгиевны, которую мы на самом деле столько лет обманывали, желая ей добра и решая за неё её судьбу.

2. Павел

Шёл 1946 год. Отгремели победные залпы салютов, постепенно восстанавливались разрушенные города и сёла, но не все порушенные войной семьи можно было восстановить заново.

Глухой промозглой октябрьской ночью пассажирский поезд остановился на большой станции. Из вагонов высыпало много прибывших. Все они стали быстро разбредаться в разные стороны. Каждый спешил туда, где его ждали или же где можно было перекантоваться временно, пока на горизонте что-то не забрезжит. Павел отошёл от вагона в сторону на несколько шагов, рывком снял с плеча вещмешок, поправил поношенную шапку-ушанку, достал папироску, помяв её слегка пальцами, и закурил. Его никто не встречал. «Может, не получили телеграмму, – размышлял он, и его лоб прорезала глубокая поперечная морщина до переносицы. – А письма? Что, тоже не получили? Хотя бы две строчки могли черкнуть в ответ. Живы ли они? Хоть кто-нибудь из них жив? Надо во всём разобраться самому на месте?» Он был высок и худощав – шинель на нём болталась, как на вешалке.

До войны он жил в большом портовом городе, работал на заводе, как и многие другие парни, а по вечерам любил играть на аккордеоне. Голубоглазый, белокурый, улыбчивый, беспечный паренёк очень нравился девушкам. Он выбрал одну из них, скромную, ладную, чистоплотную, серьёзную. Жили дружно, снимая комнатку, у одной актрисы. Родился сын – и вдруг война. В самые первые дни ушёл добровольцем на фронт, но повоевать не пришлось. Ранение. Плен. А домой в сорок первом пришло извещение: «Пропал без вести». Суровые испытания, не для слабовольных, выпали на его долю, но не сломили, оставив глубокие морщины и шрамы на его молодом лице и в душе. В самые невыносимо тяжёлые и самые светлые мгновенья своей жизни Павел вспоминал малюсенькую солнечную комнатку, где был так счастлив, и, конечно, своего крошку-сына с ангельским взглядом и беленькими длинными кудряшками и её, свою жену Леночку. К ним он шёл, превозмогая любые испытания и боль.