Он горячо рассуждал сам с собой, грудь распирало облаком восторженности. Он не мог ни лежать, ни стоять на месте и начал ходить по комнате, останавливаясь у окна, за которым виднелись отдалённые зарницы, слушал цикад. Наконец он решил спуститься вниз, в сад.
Небо заволокло облаками, белизна которых обратно отражала свет многочисленных фонарей курортного города, что делало его сказочно оранжевыми. Тёмно-синие куски неба в просветах зияли, как глубокие раны. Выйдя из слепящего луча фонаря, П. разглядел среди садовой беседки согнутую фигуру человека. Руки лежали на деревянном столе, одиночка навис всем телом над стаканом вина, рядом с которым стояла полупустая бутылка. П. в нерешительности остановился. Фигура пробурчала что-то вроде: «да ты не стесняйся, садись рядом, здесь полно места». П. опасливо подходил ближе, будто перед ним был зверь, и тихонько присел с противоположной стороны, чуть наискосок так, что стол служил неким защитным барьером. В сумерках вместо лица виднелась лишь густая седина волос, свисающих словно капюшон с боков. Незнакомец вскинул на него хмельной взор и глаза его сверкнули фантастической искрой отражённого света. Словно бритвой они полоснули тонкую кожу памяти П. – полоской алой крови полился один из минувших дней: тот самый грубиян в калитке, который долго глядел Амали прямо в глаза; длинные усы и густые брови, высокий эйнштейновский лоб, мясистый нос. Странный угрюмец.
– Ну что смотришь, малец, не видел, как люди пьют? – небрежно бросил одиночка.
– Я вышел подышать свежим воздухом и не думал, что в беседке кто-то будет, – оробело бормотал П.
– Ну дак и что же, дыши, я разве тебе мешаю? Или, может ты боишься незнакомцев? Меня зовут Бруно Хайм. Впрочем, ты можешь звать меня как угодно, хоть Хароном.
П. на этих словах бросило в холод. Он тут же вспомнил один из первых дней, когда увидел на улице катафалк с гробом. Откуда этот Бруно знает про его мысли о Хароне, что это, совпадение?
– А меня всю жизнь так называют, – заметив смятение на лице П., продолжал Бруно, – потому что я всем кажусь слишком хмурым. Говорят: «тебе только души грешников через огненную реку возить». А мне наплевать на это.
Они сидели какое-то время молча.
– Она еврейка, твоя жена? Это с ней ты был, когда мы столкнулись в калитке?
П. был неприятен фамильярный тон, грубоватые расспросы неотёсанного мужлана, каким казался Бруно Хайм. Ему хотелось уйти, он сам себе недоумевал, зачем зашёл в беседку, видя в ней кого-то. Но странно, что-то задерживало его возле загадочного одиночки. П. соврал, что Амали не еврейка. Почему-то ему показалось постыдным признавать это перед Хаймом, словно бы они солидарны в том, что являются представителями иной расы. Ему стало противно и стыдно от этой вульгарной мысли в сторону Амали. Он воображаемо ударил себя пару раз и чуть дрогнул мышцами скул.
П. наблюдал, как Бруно медленно несёт стакан к невидимым за густотой усов губам, как потягивает свой портвейн, как медленно ставит стакан в тоже место и нарочито не смотрит на собеседника, словно бы этот разговор вовсе ему не нужен и инспирирован исключительно гостем. П. чувствовал себя каким-то зелёным мальчишкой, потому что только и делал, что отвечал на расспросы Хайма, а сам ничего не задавал. Складывалось ощущение, что Бруно ведёт разговор так, как ему нужно и не допускает иного, не помышляет даже выкладывать что-либо о себе.
– Твоя жена была похожа на неё.
– На кого?
– Вообще-то в моей жизни их было много, как говорил мой отец: «у настоящего мужчины должно быть столько женщин, сколько лет он живёт». Каждый вечер вот так сижу и вспоминаю то одну, то другую. И все они похожи на твою жену. Все женщины похожи. Говоришь: «поверни здесь налево» и она обязательно крутанёт руль направо. Они все одинаково падают с края в глубокую бездну запрета, одинаково сверкая своими глазками по всему, что способно принести им хоть какую-то пользу. Мы бестолково тратим на них своё драгоценное время, когда столько всего можно успеть. А потом уже поздно. Они разобрали тебя всего на большие и маленькие куски – тебя для себя самого не осталось. Сидишь в одиночестве и тянешь вино. Оно горчит, если ты не знаешь