Петр и Полина,
эх, Петр и Полина.
Кажется, это слишком длинно.
Посмотрим, кто кого сделал из глины.
Но это все не про то.
Петр вернулся рано. Дома было сыро. За окном стучало. Из окна текло. Пол был в следах от мокрых пяток. Не хватало одного платья, одной пары туфель, одной дорожной сумки, кошки и Полины. Кровать была заправлена, пепельница – вымыта.
Петр взял ее, осторожно осмотрел, он спешил, его ждали, надо было переодеться к очередной речи, но он еще раз обошел все, просто для порядка, быстро обошел, он же спешил, стекло в подошве заскрипело по полу – ага, пепельница, подумал Петр, хорошо, что не снял ботинки, но он спешил, не было времени думать дальше, надо было спешить – ага, пепельница, – его ждали, надо было переодеться к очередной речи – очень быстро, быстрей обычного снять и надеть носки и так далее, а в зале уже сидели люди, свет бил в лицо, Петру потемнело, ему показалось, что нет ничего перед ним, ну просто ничего нет, что он вообще дома, лежит лицом в подушку и пропадет уже завтра.
Он подышал, тихо пискнул, но все-таки не закричал и очнулся. Потому что был точен, аккуратен очень, всем владел и все держал под контролем. Поклонился; похлопали.
– Вся моя жизнь, – начал он, – созидание.
Осень, 138
Фрол родился в октябре и умер там же. В крематорий ходит сто тридцать восьмой. Кондуктор серьезен, как в театре, его маршрут похоронный. Все с гвоздиками, завернутыми в газету. № 138 – для тех, кому не хватает на такси, на могилу, на цветы нормальные.
Фрол был поэт. На колонне висел прейскурант ритуальных услуг и расписание. Жгли человека со смешной фамилией Хабло. И всяких других. Тетка из крематория, кажется, приторговывала цветочками с могил. Уважаемые родные и близкие безвременно усопшего (пауза, по бумажке) Фрола Жукова. Пожалуйста, пройдите в зал для прощания.
Кто-то грустный, яростный, усатый, из лесопарков и подворотен, где мы орали от боли и красоты и не умирали в общем и целом. Какой-то такой человек. Разве я ему родной и близкий? Кто я, чтобы прощаться? Вместе пили разок, пели чуток. Я его и не помню толком, усопшего-то.
Ту, которая его любила, я встретил через пять лет. Расскажи, говорю, о Фроле. А она:
– Черноволосый, черноглазый, с отпечатком черной ладони на спине. Нянечка в роддоме крестилась и убегала, отказываясь взять его на руки. В семье его потом была легенда, что это мама беременная едва не упала с лестницы, а папа ее поддержал. Покончил с собой на исходе октября. Не знаю точной даты, мы послезавтра наутро узнали. Вскрыл вены, вышел на лестничную клетку и звонил соседям. А они ему не открыли. Из-за того, что передумал и пытался, самоубийцей не считается.
Спасибо, говорю. Расскажи еще что-нибудь. А она:
– А еще он был весел, безумен, бесстрашен и бесстыден, в юности аскал и трахался на площади: «Бросьте монетку молодым, которым некуда пойти!»
Спасибо, говорю. Но я так и не понял, почему я просыпался с его именем. И почему той осенью все пытался его разглядеть. Но из третьего ряда видел только черные блестящие острые туфли, которые он вообще-то не носил, потому что черные блестящие острые туфли носят подонки. Из гроба торчали эти туфли и нос горбом.
Закончили прощание. Мужчины, крышечку давайте. Завинчиваем, так. Фрола бросили в прямоугольную дыру, все подошли и туда заглянули. Тетке с бумажкой сунули денег, она подняла брови.