В какой-то момент он признался себе, что готовится к возвращению Конни. Ну, да, пусть так, и что тут такого? Дайте же помечтать человеку. Лучше всего, если это случится в дождь, ночью. Раздастся стук в дверь, и она будет стоять там, вся насквозь промокшая. “Ох, Боб”. Боб откроет ей дверь и пойдет на кухню варить кофе, все молча, ни слова не говоря. Чем меньше речей, тем лучше, решил он. И не стоит со всех ног торопиться ее прощать; нужно выстроить все так, чтобы казалось, будто он, кто его знает, может, совсем не в силах впустить ее обратно в свою жизнь.
Эти выдумки и сценарии годились, чтобы скоротать время, но нетерпеливое ожидание само по себе стало пыткой, да и Конни с возвращением тянула дольше, чем он того ожидал. Тогда он сказал себе, что с течением дней вся история становится только ярче; чем длительнее разлука, тем прекрасней будет соединение. Но в итоге случилось то, что ничего не случилось. Пошли дожди, но в дверь никто не стучал. Наступила весна, на клумбах поднялись торчком многолетники, которые посадила Конни, а телефон не звонил.
Долгое и на редкость сырое лето Боб коротал, сидя на диване, но в почтовый ящик не упало ни одного письма. Конни не дала о себе знать. Осознание того, что все впрямь и вконец завершилось, утвердило его в том, что чужая душа – потемки, и несколько месяцев после он ковылял по жизни подранком.
Со временем оказалось, что он вернулся к тому пути, каким шел до того, как встретил Конни и Итана. С ними он здорово отклонился от прежнего образа жизни; они увели его от уединения, от привычных занятий и помыслов, обращенных внутрь. Теперь, заново ступив на знакомую почву, он возобновил свое по ней продвижение.
Бобу было покойно внутри себя, в окружении книг и историй про то, как жили другие люди. Призадумавшись, можно было поддаться впечатлению, что живет он уныло, но на самом деле он был счастлив, счастливее большинства, сколько сам мог судить. Потому что скука – болезнь века, а Боб никогда не скучал. Надо было ходить на работу, и работу свою он любил. Работа была нужная, значимая, он хорошо с ней справлялся. Когда ж с работой было покончено, при нем остались заботы о доме и о себе и, конечно же, чтение, живое для него дело, вечно движущееся, ускользающее, растущее, и он знал, что оно не может закончиться, закончиться чтению не суждено.
В конечном счете именно эти свойства, отсутствие тщеславия и умение радоваться самым малым своим успехам, позволили Бобу на протяжении десятилетий не жаловаться на жизнь. Он любил Конни, которая любила его, но это была случайность; он любил Итана Огастина и понимал, какая удача иметь настоящего товарища, но это тоже была случайность. Смириться с предательством и потерей двух этих людей оказалось непросто, но горе себя изжило. Осталось что-то вроде осадка: ощущение пропажи, прорехи, воспоминание о том, как было больно, – но и это, далекое, смутное, затаилось где-то в углу его мятного дома. Он мог забыть о том, что случилось, когда на час, а когда и на год. Но если вспоминал, то никогда с горечью, а как пережитое неудобство. Дни загладили боль, так проявляло себя милосердное устройство вещей.
Ударили в колокол, и он запел от удара, но шум насилия угасал, уходил все дальше и дальше, и вскоре колокол, как ни в чем не бывало, стал холодным, немым.
Однажды февральским утром Чирп убежала, и когда Боб днем пришел в Центр, ее еще не нашли. Было холодно, и становилось все холодней, и, похоже, предстоял снегопад, а пальто Чирп висело на крючке у двери. Мария сама натягивала свое пальто, когда Боб подошел к ней. Она объяснила, что произошло, и попросила Боба посидеть у телефона на случай, если Чирп вернется или кто-нибудь вдруг позвонит и сообщит, где ее видели. Центр был пуст; Боб спросил, куда все подевались.