Видно, я удела лучшего не стою.
Но и в свой последний час помню только лишь о нас —
Нет ни матушки, ни батюшки, ни Бога,
Когда юность мне пронзил возглас твой: авек плезир! —
И последняя привиделась дорога…

Репортаж

Труп в кресле. Телевизор голосит. Бегут года. У двери глаз косит.
Старуха мёртвой хваткой чашку с кофе
пустую держит – и глядит в экран.
Функциональной скорбью обуян, навис над телом полицейский-профи.
Кого-то беспокоила? – о, нет,
взломали дверь – вокруг прошло пять лет,
закончились на счёте сбереженья,
банк вскрыл судьбу, но мумия гостей
проигнорировала без затей,
как бы сказав: остановись, мгновенье! —
естественно, остановился мир, ночной зефир струит ночной кефир,
но так, чтоб жажде быть неутолённой,
покуда нам небесная труба не возвестит последний день труда.
Из кресла ей, заметно утомлённой, уже не распрямиться и в земле,
чтоб встретить Бога в санитарной мгле —
так, словно сдать на будущность экзамен.
И ангел, удручён самим собой, миг помолчит над скрюченной судьбой
и выдохнет единственное:
– Amen…

Степень родства

От блокады до блокады – облака да облака,
Нас история лукаво в современность облекла.
Будущее очищенье, века нежная трава? —
Боль и холод отчужденья стали степенью родства.
Стоило ли с ног валиться, хоть усталости не жаль? —
Позади боброк волынский, впереди – бабрак кармаль.
Наша вещая природа не почует в нас беды —
Ждали мы кола брюньона, но пришёл кола бельды.
Что же, если ты мужчина, боль прими и не сморгни,
Облик хана тэмучжина – лику дмитрия сродни.
Жизнь твоя не отмахнётся каламбуром: нищий – мот,
Днище каждого колодца – наизнанку небосвод.
Не судьба с судьбой лукавит, а мы сами лжём себе.
Всяк свою дыру буравит, всяк ответит на Суде.
Всё, что было, снова с нами, скажем – плоскость, выйдет – грань.
Хоть цвета меняет знамя, но пощупай – та же ткань.
Круг замкнувшийся греховен, скажем – профиль, выйдет – фас.
Боже, кто же тут виновен? Ну а кто же, кроме нас!
Человек меняет кожу, робко в форточку стучит:
– Боже, что ж я подытожу? Но вселенная – молчит.

Молитва на могиле Богоматери в Сельчуке

Всё, Мария, я сделал, как научили:
свечку зажёг и поставил – и попросил о прощенье,
встал на колени на коврик потёртый. Глаза остыли:
слёзы сглотнул – без них всё равно плачевней.
Всё, Пречистая, сделал я, как подсказали:
руки омыл и лицо из Твоего колодца.
Правда, вода была воплощена в металле:
нажмёшь на кнопку – и благодать прольётся.
Не было мне знаменья, Богородица Пресвятая,
ничто не открылось душе, что было сокровенно.
Птаха в мандариновой роще что-то мне просвистала
на влажных Твоих серпантинах под колёсами ситроена.
Всё, Богоматерь, я сделал: и крестик купил у турка,
правда, к нему прибавил ятаган двуострый —
эфес у него эфесский, на таможне придётся туго,
но таможня и горняя сфера – родные сёстры.
Всё я сделал, Марьям-Ана, в этот вечер,
хадж свой, убогий духом, у могилы Твоей завершая,
и если на зов ответить мне больше нечем,
то, значит, дошёл и я до предела, до края.
Я всё это вижу – и спокоен при этом,
по фигу мне, что будет со мной и страною.
Что ж так больно мне, будто Тебя я предал?
Холодно, грустно, стыдно – но не пред Тобой одною.
Матерям, чьи могилы разбросаны по вселенной,
трудней, чем их детям, чьи могилы они потеряли.
Турецко-греческий ветер, непримиримо солёный,
воплощается молча в ветхом мемориале,
но сирота всё ищет отца – и Отца обретает,
и ноша мира, взваленная на хрупкие плечи,
как эти масличные листья, не облетает,
вечнозелёная.
Но матерям – не легче.

В защиту свидетельств

Эпохами отобедав,
этносы прут без цурюков
от пассионарности дедов
к транссексуальности внуков.
Немного, видно, рубруков