– Отец мой, – сказала она потихоньку, – я не готова к исповеди, но пришла как к духовнику за советом… Я очень бедная… людей боюсь… не откажите мне в отцовском слове.

Старичок мягко наклонился.

– Чего ты хочешь, дитя моё?

– О! Я очень бедная, – повторила она, – у меня бедная мать, маленькая больная сестра… Ожидаю помощи от опекуна, от человека, который должен прибыть в Варшаву… Не знаю, где его искать, как о нём спросить, хотя…

– Он дал тебе какое-нибудь указание? – спросил ксендз.

– Да, отец мой, но, зная, что человек этот был преследуем, не смею использовать указание, чтобы… чтобы не предать его.

– Очень хорошо делаешь, будь осторожной.

– Но перед тобой, отец, как на исповеди…

И Хела поведала фамилию опекуна и вместе банкира, у которого могла о нём узнать.

– Старец положил на уста палец.

– Тихо, – сказал он, тихо… достаточно! Понимаю… У Капостаса велел узнать о себе…

– Так точно, отец…

Старичок наклонился к её уху.

– Не самую лучшую тебе скажу новость… Капостаса кто-то предал… его искали в Варшаве, арестовать хотели, вынужден был бедный бежать либо сидит где-то в укрытии.

– А! Несчастная, что же я предприму! – ломая руки, воскликнула Хелена.

– Это не затянется, – прибавил капуцин, – будь спо-кой-на, вернётся он, вернётся… выплывет наверх, когда придёт пора… Но вы должны ждать до Великой Седмицы, как вам указано… И будьте в хорошем расположении духа – Бог велик!

В эти минуты с другой стороны конфесионала застучал опускающийся на колени для исповеди какой-то мужчина, Хела поцеловала руку старичка и ушла.

Несмотря на утешения монаха… её сердце обливалось кровью – она чувствовала последнюю потерянную надежду. Время шло так медленно, а бедность была такой страшной для больного ребёнка!

XXXIV

Шла она улицей задумчивая, погруженная в себя, прибитая, не обращая внимания на толпы, которые проплывали мимо. Яростная боль, какую она узнала, сделала её почти бессознательной; не думая, что столько людей обратили на неё взгляды, пройдя несколько шагов, она остановилась, заламывая руки, подняла голову наверх и плакала. Онемелая, прекрасная как статуя, простояла она так какое-то время, не ведая, что делалось вокруг.

Была она в эти минуты такой красивой, такой восхитительной, а её фигура выражала боль такую глубокую, что все проходящие, начиная от нищих, останавливались, смотря на неё… Вокруг, как венком, окружили её любопытные.

– Боже мой, какая она красивая! – восклицали одни.

– Но что же случилось? – говорили другие.

– Чего она так несчастна? Что это? – шептали иные.

Когда Хела, услышав эти выкрики, выходя как бы из сна, обернулась вокруг, она устыдилась, окрасилась румянцем… и спешно хотела бежать.

Какой-то господин, одетый по-французски, стоял прямо перед ней, смотрел на неё удивлённый, восхищённый, почти ошеломлённый…

Костюм и даже черты лица выдавали в нём иностранца… Он специально вышел, притянутый этим видом, из каретки, которую отправил…

Когда Хела испугалась и, пристыженная ещё больше, избегая очей и домыслов, свернула в боковые переулки, первые, какие встречала, не обращала внимания, что шаг за шагом за ней направлялся тот незнакомец. Иные прохожие погонялись глазами, покачали головами и не спеша расходились.

Незнакомец при шпаге и в парике, хотя немолодой, бежал так, не желая её потерять из глаз, что через минуту за ней, запыхавшийся, вбежал в ворота дома на Белянской улице. Только тут остановившись, он начал вытираться платком, закашлял и должен был мгновение отдохнуть.

Стоя в воротах, он преследовал ещё взором Хелу до глубины двора, следил, куда войдёт… потом поглядел на номер дома, ударил по лбу и, немного отдышавшись, направился прямо к жилищу старостиной.