А потом, уже под вечер, ко мне пришла Мартина, моя няня. Она плакала. Я впервые видел ее в слезах. Она сказала, что с моим папой произошел несчастный случай. Что он ушел на небо. Что я должен держаться. И все время твердила: «Это несчастный случай, это несчастный случай».
Кажется, я не плакал. Потому что не понимал.
Мой папа на небе?
Что это значит? Я больше никогда его не увижу? Я не грустил, но мне было не по себе. Равновесие нарушилось, и как теперь себя вести? Меня этому не учили. Я думал: «А можно мне поиграть, покататься на велосипеде, включить телевизор? Когда будет можно?»
Я и сегодня спрашиваю себя, чудовищной ли была такая реакция или нормальной. Смерть казалась мне взрослым делом, таким взрослым, что я ничего не понимал, не был знаком с правилами. Это была запретная тема, как взрослые разговоры про секс. Именно так я это ощущал – нечто грязное, тайное, предназначенное только для взрослых. Запретная тема.
Я не плакал. Я не знал, надо плакать или нет. С тех пор я больше никогда не плакал. Никогда.
Моему детскому уму понятно было одно, и только за это я и цеплялся.
Несчастный случай.
Няня все твердила про несчастный случай.
Но это звучало фальшиво. Что-то было не так. Иначе зачем няне настаивать, мне-то было все равно. Такому малышу, каким я был тогда, дела не было до объяснений взрослых.
Если она так на этом настаивала… значит, это не был несчастный случай.
И я, шестилетний, уже тогда знал, что она врет.
Наверное, осознание этого все и расшатало.
Мне не хотелось плакать, слез не было, только вопросы, много вопросов. Произошло нечто страшное, ужасно печальное, и мне не хотели об этом рассказывать. Отодвигали подальше от взрослых тайн. И потому это становилось важнее смерти моего отца самой по себе. Мои детские рассуждения были просты.
Это не был несчастный случай…
Мой отец не погиб в результате несчастного случая. А значит, если он не умер из-за несчастного случая…
Вполне может быть, что он вообще не умер.
Два дня спустя дядя Тьерри и тетя Брижит увезли меня с острова Морнезе. Помню, что ехал на заднем сиденье их «рено» и смотрел, как меняется пейзаж за окном. Во всяком случае, мне кажется, что я это помню. Все затянулось туманом, остались только отдельные вспышки. Крест аббатства Сент-Антуан вдалеке, самая высокая точка острова. Это – да, это я помню. От парома, на котором мы плыли на материк, и от остальной части пути – дороги через Нормандию – ни одной картинки в памяти нет. Должно быть, я спал. Сначала мы с Тьерри и Брижит два года прожили в дешевой квартирке в Понтуазе, я ее почти совсем забыл. Потом они купили домик в Кормей-ан-Паризи, предместье, зажатом между Аржантеем и Мезон-Лаффитом. Убогая лачуга в уродском поселке. Соседи, в том числе и в первую очередь дети моего возраста, все тупые.
Можно было сдохнуть от скуки.
Родственники сделали все, что смогли, на те деньги, какие удалось наскрести. Наверное, ради домика влезли в долги, с которыми им до самой пенсии было не расплатиться. Я на них не в обиде. Во всяком случае, за это.
С мамой я виделся еще один раз, в понтуазской квартире, вскоре после того, как вместе с Тьерри и Брижит покинул Морнезе. В какой именно из дней, я не очень отчетливо помню. Она пришла вечером, когда я купался. И об этом у меня тоже не осталось в памяти ни слов, ни картинок – только обрывки воспоминаний, только впечатления.
И главное среди них – мама меня испугала!
Она была пугающе серьезной. Темнота – единственное, о чем я думал. Темнота и холод. Мама была грустная, осунувшаяся. Почти как мертвая. Чувствовалось, что все дни и часы перед нашим свиданием она не переставала плакать. При мне она сдерживалась, но у нее не было сил даже на улыбку, шутку или ласку. А ведь я только того и ждал. Чтобы все стало как раньше.