Врач-акушер стоял еще в маске, наклонившись над тобой. Он вслушивался в твое дыхание, дыхание крошечного розового существа с черными волосиками и прелестными чертами лица. Мой сын…

– Все хорошо? – спросил я сипло.

– Да, все хорошо.

– Я хочу сказать… Он не слишком намучился?

Врач протянул мне ножницы. Я испуганно отшатнулся.

– Хотите перерезать пуповину?

Я сказал было «нет», но тут же схватился за металлический инструмент. Ко мне возвратилась уверенность. Я уже мог преградить путь Паркам, которые чуть не отняли у тебя жизнь. Пуповина была стянута желтым пластмассовым зажимом. Я перерезал ее у самого основания. Из ранки потекла черная жидкость. «Она такая темная, потому что насыщена кислородом», – объяснил врач. Ты посмотрел на меня голубыми глазами, светлыми, как у всех новорожденных. Врач приподнял тебя, словно хотел поставить на ноги. Я запротестовал, сказав, что это еще успеется, что ты, наверное, очень устал, но ты все же пошел, перебирая ножками в воздухе, словно космонавт в невесомости.

«Потом он это забудет и ему придется снова учиться ходить», – сказал врач. Он измерил тебя, взвесил и попросил меня записать твои данные на белой доске фломастером, пахнущим спиртом.

– Все хорошо, – повторил он, и только теперь я поверил ему.

– А его мать?

– Операция заканчивается. Вы увидите ее через полчаса.

Я не заплакал: я знал, что жизнь победила.

– Как вы его назовете? – спросила медсестра, готовясь записать имя на твоем браслетике для новорожденных.

ЭКТОР блистал перед моим мысленным взором всеми своими пятью буквами, но я чувствовал, что не имею права произнести это имя – драгоценное, окончательное – в одиночку, без нее, наспех, в предбаннике операционной. «Я дождусь его мамочку», – ответил я, прибегнув к этому детскому слову, которое так часто звучит в Храмах появления на свет.

Сестра удивилась:

– Как, вы еще не придумали имя ребенку?

Я взглянул на тебя. И сказал себе: пожалуй, не стоит ждать. Лучше просто схватить тебя в охапку, прижать к себе покрепче и унести в мир жизни, в мир семьи, которая у нас теперь образуется. И еще я сказал себе, что принимаю тебя, как принимают корону на царство, и тогда произнес ритуальное слово, звуковой талисман твоего прекрасного имени. И назвал его тебе – тебе, потому что ее это не касалось.

– Тебя зовут Эктор.

Сестра попросила меня снять рубашку. Я удивленно воззрился на нее. Она с улыбкой сказала: «Нужен телесный контакт».

У меня поползли вверх брови.

– Его необходимо согреть, – объяснила она, – и познакомить с вами поближе.

Я снял рубашку. И вот так, лежа полуголым в этой больничной палате, я прижал к себе твое крошечное теплое тельце. Ты искал материнскую грудь, но у меня ее не было. Зато было все остальное: у меня был ты.

Вылет

Нижеследующий текст – не для Эктора. Ему достанутся другие. Да и то не все. Я не могу рассказать ему все до конца. Нельзя говорить все подряд сыну о его матери. Многое – можно. Почти все – можно. Но не все до конца. Пока я пишу это, потому что должен изобразить во всей полноте нашу трудную любовь. Но потом я сделаю купюры. Правда заключается в том, что я ненавижу его мать за то, что она так безжалостно со мной обошлась. Мне позвонили из посольства: «Нужно опознать тело». Значит, они не вполне уверены, что это она? У них есть ее паспорт, но все же они не уверены. Я убит этим известием и жестоко виню ее во всем. А ведь поклялся себе, что покончу с этим – никогда не вернусь в те края, вдали от Европы, никогда ноги моей не будет там, где люди не знают, отчего умер тот или иной человек.


И я виню ее. Господи, какая бессмыслица!