– Не буду перед всякой мразью вертеться. Стреляй в грудь русского офицера.
Отхаркался Худоногову в глаза. Худоногов в бешенстве сунул в губы офицеру длинный ствол маузера и, ломая белую пластинку стиснутых зубов, выстрелил. Офицер упал навзничь, беспомощно дёрнув головой и махнув руками. В судорогах тело заиграло мраморными мускулами атлета. Срубову на одну минуту стало жаль красавца. Однажды ему было так же жаль кровного могучего жеребца, бившегося на улице с переломленной ногой. Худоногов рукавом стирал с лица плевок. Срубов ему строго:
– Не нервничать.
И властно и раздражённо:
– Следующую пятёрку. Живо. Распустили слюни.
Из пятёрки остались две женщины и прапорщик Скачков.
Полногрудая вислозадая дама с высокой причёской дрожала, не хотела идти к стенке. Соломин взял её под руку:
– Не бойсь, дорогая моя. Не бойсь, красавица моя. Мы тебе ничо не сделаем. Вишь, туто ка друга баба.
Голая женщина уступила одетому мужчине. С дрожью в холёных ногах, тонких у щиколоток, ступала по тёплой липкой слизи пола. Соломин вёл её осторожно, с лицом озабоченным.
Другая – высокая блондинка. Распущенными волосами прикрылась до колен. Глаза у неё синие. Брови густые, тёмные. Она говорила совсем детским голосом и немного заикаясь:
– Если бы вы зн-знали, товарищи… жить, жить как хочется…
И синевой глубокой на всех льёт. Чекисты не поднимают револьверы. У каждого глаза – угли. А от сердца к ногам ноющая, сладкая истома. Молчал комендант. Неподвижно стояли пятеро с закопчёнными револьверами. А глаза у всех неотрывно на неё. Стало тихо. Испарина капала с потолка. Об пол разбивалась с мягким стуком.
Запах крови, парного мяса будил в Срубове звериное, земляное. Схватить, сжать эту синеглазую. Когтями, зубами впиться в неё. Захлебнуться в солёном красном угаре… Решительно два шага вперёд. Из кармана – чёрный браунинг. И прямо между тёмных дуг бровей, в белый лоб – никелированную пулю. Женщина всем телом осела вниз, вытянулась на полу. На лбу, на русых волосах змейкой закрутились кровавые кораллы. Срубов не опускал руки. Скачков – в висок. Полногрудая рядом без чувств. Над ней нагнулся Соломин и толстой пулей сорвал крышку черепа с пышной причёской…»
Петру Поликарповичу сделалось жутко. Вспомнились слышанные однажды строчки сгинувшей в лагерях поэтессы:
Пётр Поликарпович вздрогнул и словно бы очнулся, посмотрел мутными глазами по сторонам. Вокруг были люди – понурые, притихшие, но всё-таки живые, тёплые, с целыми черепами и с ещё не погасшими надеждами. «А если и их всех так же вот, в подвале будут стрелять: пускать пулю в податливый мягкий затылок, а затем – цеплять петлёй за шею и тянуть наверх, в открывшийся люк. А там уже грузовик дрожит от натуги в ожидании очередной партии окровавленных обгаженных тел. Почему бы и нет? Ведь было уже так! В двадцатом году. Сколько десятков тысяч тогда расстреляли по всем подвалам ВЧК? А мы знали и – принимали как должное. Читали эту самую повесть, удивлялись, качали головами, даже и задумывались над прочитанным. Но – не ужасались, не цепенели от ужаса, не холодели до кончиков пальцев – как теперь вот! Это потому, что не примеряли всё это на себя. Думали: это всё не про нас, а – про других, про гадких и зловредных, про ненужных на этой земле. А вот поди ж ты, теперь, может статься, ты сам никому не нужен и повесть эта – про тебя!