Александр Дмитриевич очень быстро вошёл и заметил, что дождь очень сильный (хотя на тот момент это было не так) и сразу же поведал другу о своей прогулке, ему все казалось, что что-то важное есть в этой маленькой церкви, как большое обычно кроется в малом, но в Бога он не верил. Вернее сказать, он верил, но сам не знал, во что. В этом он был похож с Володькой. Володька же объяснил ему, что в церковь ходить сейчас нет никакого смысла и объяснил это тем, что если человек верит, церковь не нужна и даже такая маленькая, как та, что увидел Воронихин. Тот не согласился с Володькой и как бы даже чего-то испугался. Ему непременно казалось, что в этой церкви он найдёт ответ на свой вопрос, который ещё не мог сформулировать, на что Рождественский посмеялся и ответил, что и в беседе их нет уже более никакого смысла, ибо они больше не могут ничего сформулировать. Так они просидели примерно час. Александр Дмитриевич Воронихин пил чай без сахара. Володька же пил с тремя ложками и иногда даже ел конфеты вместе с этим сладким чаем, чего Александр Дмитриевич никогда не понимал, но все же умилялся, потому что Володька был младше его и напоминал маленького ребёнка: такого смышленого, но всё-таки чистого. Помолчав так примерно минут двадцать из всего часа, Володька все же смог сформулировать нечто важное. Он сказал (все, что будет дальше, я почерпнул из писем Воронихина своей возлюбленной, где он описывал весь разговор в деталях. Он будто бы запомнил все, что случилось, и потому составить диалог из этого письма не составило мне большого труда; любил он письма! Их было всего два, и они стоят внимания моего и внимания читателей): – Слушай, Миш, я вот думаю: как же ты не веришь ни во что, если так любишь мир?

– Люблю? Надо же, никогда так не думал. Любить можно, скажем, семью, девушку, флейту вот, но чтобы весь мир? Да и не «ни во что я» не верю, а верю, напротив, но сам не понимаю, во что именно. Во все, вот что!

– «Во все» означает то же самое, что и «ни во что», как я думаю! Какой же мысли ты служишь, если веришь во все и сразу? Какую мысль несешь вместе со своей флейтой? Да и мир ты все же любишь, только не получается у тебя ничего как раз из-за того, что ты «во все веришь».

– Я в свет верю.

– Правда? А в свет какой? В солнечный?

– Нет, в свет, что есть во всем мире. Верю, что есть он.

– Так почему же тогда зло есть?

– Потому что мы же и есть зло.

– И что ты, например, сделал с этим злом, веря в свет? Слушай, мне вот что кажется: эта беседа про церковь вообще никакого смысла с самого начала не имела. Мы сказали очень много, только вот зла от этого меньше в мире не стало.

– Правда, черт! Послушай, Володь, а ты сам что со злом сделал? Ты ведь тоже, считай, ни во что не веришь.

Володька обиделся. Такой вопрос оказался слишком прямым для каждого из собеседников.

– Я в формулировки верю. Формулировки – великая вещь!

– Как же ты скажешь о любви, например?

– Любовь – это… комфортное сосуществование сторон в наиболее благоприятной для них среде, вот! И я стараюсь следовать такому определению.

– Скажи, а ты себя свободным ощущаешь?

– Более чем. А что такое? Неужто так хорошо прозвучало? – Тебе не кажется, что твоя эта формулировка тебя ограничивает?

– Ничуть. Это даже и подходит во всех смыслах.

– Не знаю, странно это всё… не в себе ты, Володь!

Тут Воронихину стало как-то пустее прежнего. Он даже чуть не пролил чай, потому что руки его тряслись от такого количества тезисов и формулировок, и при этом всем не было ни единого действия и поступка!

На том и разошлись. Выйдя на улицу, Александр Дмитриевич подумал: