– Матриарха-а-ат?! Не позволю!
Раскачивающиеся на скрипучих растяжках фонари. Угольные кучи. Кошачьи глаза. Дыра в стекле и оставленное на ночь белье на провисшей веревке. Мяч. Синий мяч в белый горошек посреди пустого двора. Почему-то вид этого одинокого мяча тронул его сердце. Ничего такого. Но мир, открывающийся ему с веранды, был как-то пронзителен. Как скол стекла – осторожно, порежешься. Как птичий крик. Летит птица через полмира, жизнь у нее такая, перелетная, – и где-нибудь в совершенно непримечательной точке, над каким-нибудь совершенно непримечательным дядькой, занятым каким-нибудь совершенно непримечательным делом, крикнет – так, ни о чем, вздохнет по-птичьи. А дядька разогнется, руки уронит плетьми, смотрит ей вслед и плачет…
– Васька! Кому говорю, слезь!
Гулянка, похоже, набирала обороты. Вряд ли он уснул бы в таком шуме, так что лучше уж постоять здесь, на воздухе, между луной и фонарями. А ночь, накрывшая землю синим в золотой горошек покрывалом, была хороша. Над белесым нимбом города полыхала луна. Ее морда, устало склоненная вниз и чуть набок, была исполнена мертвой стеклянной грусти. Запахло листьями. «Как-то ведь все всегда устраивается, – подумал Митя. – Сначала трудно, потом привыкаешь. Меняешься. Как-то ведь меняешься, приноравливаешься».
Надо, надо, надо. Туда ты уже не вернешься.
Митя вздохнул и сказал луне:
– Ничего, прорвемся.
– Прорвемся, – ответила луна сочным девичьим голосом. – Если не порвемся.
От неожиданности Митя отскочил от перил, выбив каблуками коротенькую чечетку. Внизу рассмеялись:
– Тю, какой пугливый.
– Да не ожидал, – оправдался Митя в темноту.
– Моя вина, я всегда тихо хожу.
Голос был вкусным. От него делалось чуть терпко в горле, будто он входил не через уши, а заглатывался, как густой сладкий напиток. Митя перевесился через перила и увидел прямо под собой силуэт девушки. Она смотрела на него и в знак приветствия распрямила пальцы, лежавшие на перилах.
– Привет. Не спится?
– Да, уснешь тут.
– Не говори. И если б еще пели… – Девушка скрылась из виду, и он услышал ее поднимающиеся по ступеням шаги. – А то воют, будто им прищемило.
Расы смешались в ней весьма удачно. На Митю смотрело совершенно европейское лицо – тонкие губы, прямой нос, но вылепленное из шоколада. Волосы, облитые лунным светом, стояли надо лбом пушистым нимбом.
– Ты кто, квартирант, что ли?
Мулатка здесь, на этой несуразной лестнице, выглядела отступлением от реальности. Сейчас следом за ней по железным ступеням поднимется вся Африка. Львы, жирафы, слоны… масаи с длинными копьями вот-вот выйдут из тени и сверкнут черными полированными зрачками. Но вместо этого она сказала:
– Тю! Пугливый и задумчивый.
– Я тут комнату снял, – начал Митя.
– У Зинки?
– Ну да.
– Ааа, разбудить ее не можешь? Я тоже ее как-то будила.
Митя ожидал, что мулатка рассмеется, но она помолчала пару секунд с серьезным видом. Сказала:
– Ладно. Идем ко мне.
– Что?
– Ты на голову стойкий?
Она осмотрела его скрупулезно.
– Ко мне идем. Ты ж ночь здесь так не простоишь? А Зинка если белочку поймала, то дня на три.
Митя начал краснеть. «Хорошо, что темно, – подумал он. – Не заметит».
– Та-ак, – сказала она. – Ты сейчас отчего покраснел, от моих слов или от своих мыслей? Я ж тебе ночлег предлагаю. Идешь?
Она повернулась и пошла вниз. Митя пошел следом.
– Кровать у меня одна. Большая, но одна. Так что, если голова тебя не подводит…
– Спасибо, – отозвался он невпопад.
– Смотри только, потом не болтай, чего не было. Кастрирую. Меня Люда зовут.
Они прошли по тесному лабиринту мимо шкафов, сундуков, неясных груд скарба, укрытого тряпьем. Мимо стульев, тазиков, помойных ведер, мимо выставленных за двери велосипедов и подставок под новогодние елки. Комнаты выдавились в коридоры. Границы жилья не совпадали со стенами. Половые доски скрипели то угрюмо, то истерично. Свернули, свернули, поднялись на три ступеньки, Митя уронил велосипед, снова свернули, спустились на пять ступенек. Ее комната оказалась в самой глубине этого кирпичного чрева.