Тот сделал нетерпеливый жест рукой – ну, давай, мол, давай, скорее!

Мужик со стаканом поднёс этот стакан прямо к трубке, торчащей из-под бинтов, изнутри, у сидевшего в сугробе пожилого мужика, – и стал аккуратно переливать водку из стакана прямо в трубку.

Мы с Ворошиловым с ужасом смотрели на это занятие.

Наконец вся водка из стакана была перелита в трубку.

Мужик с забинтованным горлом побагровел, слегка оживился. Опохмелился, стало быть. Надо полагать, водка попала прямо в желудок. Горла, скорее всего, у него не было. Наверное, было оно вырезано. Посему приятель-алкоголик и лил ему, алкоголику, водку прямо в желудок.

Мужик с забинтованным горлом говорить ничего не мог. Он только благодарно хрюкал.

Его приятели в момент опорожнили, по очереди, стакан с водкой. Тоже оживились. Закурили. Присоединились к приятелю. То есть уселись рядышком с ним в сугроб. Всем троим стало им хорошо. Все опохмелились. Все возвращались к жизни. Теперь они сидели в сугробе и прихлёбывали из кружек своё пиво. И даже пива немного умудрились налить в трубку мужику с забинтованным горлом.

Какой жуткий символ! Словно сама эпоха, с вырезанным, забинтованным горлом, уже без голоса, без речи, но жаждущая алкоголя, а с ним и некоторого забытья, сидела в сугробе, на московской окраине, посреди снегопада, в пору средьзимья, – вот здесь, перед нами!..

Через силу выпили мы с Ворошиловым пиво – и даже не пошли, а побежали по снегу, поскорее, поскорее, в тепло, в квартиру, где можно будет, до прихода хозяйки, посидеть на кухне вдвоём, покалякать, – ну а потом собираться и уходить, мне – домой, Ворошилову – куда-то, а куда – он ещё не решил, да и не всё ли равно было, куда идти теперь? На дворе зима, и холодно, и мороз вон какой сильный. Одно утешение – что хорошо поработал.

Было самое начало года – и впереди ждало неизвестно что, и зачем загадывать, когда, быть может, всё сложится как-то само собою, достаточно хорошо, для того, чтобы жить и работать.

Снег шёл и шёл, и мороз всё крепнул, и сплошная белизна вставала перед глазами, заполняя видимый мир, а с ним и то будущее, которое ждало нас где-то там, за снегами, за холодом, далеко, далеко, впереди…


Как-то, весной, что ли, шестьдесят девятого, слышу вечером – звонок.

Открываю: в дверях стоят Ворошилов с Рафаэлем Зинатулиным.

Помятые оба, рожи похмельные.

И оба почему-то – в опилках, в стружках.

Пригласил зайти.

Сняли пальто, обувь.

Прошли на кухню, смущённо, вежливо так, прямо на цыпочках.

Рафаэль и говорит:

– Есть хочется – страсть! У меня вот плов есть, в баночке. Мама готовила!

Лезет за пазуху, достаёт банку.

Смотрю – а банка разбита, стекло вмято вовнутрь, в рис.

– Ничего, – говорит Рафаэль, – съедим.

Ставит сковородку на газ, вываливает туда плов, со стеклом, вместе со всей банкой.

Разогревает яство.

Игорь молчит, смотрит.

Рафаэль раскладывает подогретый плов на тарелки.

И преспокойно начинает есть свою порцию.

Жуёт аккуратно. Стёкла выплёвывает.

Ворошилов попыхтел, покосился на друга – и тоже давай свою порцию жевать.

То есть – даже в такой ситуации решил друга поддержать. Своих не выдавать – принцип был.

Жуют оба. Стёкла выплёвывают.

Видно, что боятся. Но виду оба не подают.

Оба тихие такие. Прямо немая сцена.

Но когда особенно крупный и острый кусок стекла, вылетев из ворошиловского рта, шмякнулся о стол, зазвенев, и я заметил на нём следы крови – тут уж я не выдержал.

– Да что же вы делаете? – заорал я на них. – Прекратите это бредовое занятие!

Друзья слегка растерялись от таких слов.

Я схватил тарелки с пловом, начинённым стеклянным боем, и швырнул в помойное ведро.