Но ему было, конечно, виднее – что и подтвердилось в последующие годы, в семидесятые и особенно в восьмидесятые, когда сила ворошиловской живописи настолько возросла, что его, если брать во внимание современников, и сравнивать-то было не с кем, – а на ум приходил только один художник подобного уровня – Филонов.

Нам было о чём потолковать, и мы незаметно увлеклись, а когда спохватились, оказалось, что за окном темно – и надо мне спешить на электричку, возвращаться обратно.

Ворошилов предложил мне выбрать что-нибудь из работ на память, в подарок.

Я – отказывался, он – настаивал.

Я выбрал один замечательный среднеазиатский пейзаж, выполненный темперой на картоне, весь поющий, пронизанный тёплым светом, наполненный обволакивающим, близким к восточному, с арабесками и повторами, с кругообразным движением, ритмом, – да ещё один рисунок – портрет.

Игорь пошёл меня проводить, по дороге мы опять говорили, говорили с ним, и расставаться ну совершенно не хотелось, потому что оба чувствовали, знакомство наше не случайно, и хотя можно было, наверное, встретиться и раньше, но что-то удерживало нас до поры, до времени, а когда суждено было – то это сбылось, и начинается отныне совсем новая пора, и ждать от неё хотелось только хорошего.

Мы стали дружить с Ворошиловым – и это была одна из самых лучших и светлых дружб в моей жизни, а может быть, и самая значительная, – так мне теперь думается.


Ворошилов всё чаще стал наезжать в Москву.

Мы постоянно общались. Он знакомил меня со своими друзьями и приятелями я его – со своими. Круг разрастался.

Игорь томился бессмысленной работой в Госфильмофонде, где, в должности младшего научного сотрудника, он просто зря терял золотое время.

Заниматься живописью приходилось после службы, вечерами и ночами, это выматывало, накапливалась усталость.

Он ушёл-таки со службы, ушёл в неизвестность, в неопределённость, на так называемые вольные хлеба, надеясь, что как-нибудь просуществует на небольшие деньги, изредка выручаемые им от продажи «картинок», на то, что всё, авось, как-нибудь само образуется, приложится к его художествам.

Ну и всё-таки Москва – она и есть Москва, здесь и события, и возможности.


Он втягивался в московскую жизнь.

Ночевать приходилось то у одного приятеля, то у другого. Приходилось и выпивать, конечно. Тогда мы смотрели на это легко. Позже это стало проблемой для всех.

Приходилось мыкаться но городу днём, кочевать по мастерским знакомых, встречаться в пивнушках, поневоле жить богемной жизнью, к которой был он мало расположен, по природе будучи домоседом, затворником, углублённым в свои занятия.

А тут – не полагалось выделяться из среды. Начинали подтрунивать, иронизировать. Свой – так будь как все.

Коварство богемы в том и заключалось, что она норовила нивелировать людей, несмотря на всю их самобытность, оригинальность.

Смотришь – личность, несомненно, а некоторая притёртость, наличие некоторых общих черт в поведении, повадок, словечек, привычек и прочие приметы говорят о том, что и этот – из стаи, из орды.

Проку сейчас мало от моего ворчания, но ведь когда на собственной шкуре это испытаешь, то знаешь, небось, о чём толкуешь.


Игорь, однако, умудрялся работать в любых условиях, даже и таких, походных.

Неприхотливый в еде, в одежде, он ел когда придётся и что Бог послал, носил что было, по сезону и вне сезонов, ночевал, где представится возможность.

Компания шумит, бывало, застолье в разгаре, – а Игорь пристроится в уголке, положит на колени дощечку или картонку, на неё сверху – бумагу, и рисует себе, рисует, всем, что есть под рукой, углём так углём, сангиной так сангиной, соусом так соусом, а то и карандашом, шариковой ручкой.