Кто бы мог стучать в такую пору?
– Это стучит твое сердце, – говорила мама.
Оно и сейчас, неутомимое, стучит и напоминает мне, стоит зажмуриться, самые ранние детские годы.
Чем отдаленнее мелочи, лица, запахи, игрушки, чашки, книжки, клички дружков, имена-отчества учителей, планировки квартир, где я жил, география улиц, по которым я ходил с портфелем в многочисленные (каждый год войны – новая) школы, тем материальнее, ощутимее рисуются видения.
Вот, например, свинцово-тяжелое, весомое ощущение от ордена Ленина – эмаль, какая свежая эмаль! Я ощупываю орден на пиджаке прославленного моряка с диковинной по тем временам прямой и тяжелой трубкой в зубах. Мы на сочинской набережной рядом с санаторием «Ривьера», от которого в наши нынешние времена остались словно после атомной войны бетонные клети, купленные зачем-то миллионером Брынцаловым. А тогда… Капитан какого-то ранга среди магнолий (кажется, его фамилия была Бурмистров) – веселый, шумный мамин ухажер. А ведь рядом папа – робкий, беспартийный инженер Ижорского завода. 1938 год… Стало быть, мне было семь лет, но я на всю жизнь запомнил эту тревожную атмосферу вокруг смеющейся мамы.
Или трясущиеся колени отца, на которых я сижу во время осмотра профессором Бахоном в приемном покое Института уха, горла, носа на Бронницкой. Мне предстоит операция. Пенициллина еще не было, и воспаление среднего уха приводит к трепанации черепа. Это 1939 год. Беда случилась по весне – гостившая у нас в Колпине южанка-прабабушка Мария Федоровна Годяева по ростовской привычке сняла с хлопца треух. Из-за болезни я пошел сразу во второй класс, где поражал одноклассников способностью загонять «вставочку», то есть ручку с пером, вверх по парте в желобок рядом с чернильницей, не касаясь ее ладонями.
Что же еще открывается в моей обратной жизненной перспективе?
Помню большой деревянный дом – вероятно, зимняя дача на Крестовском острове в Ленинграде. Мы – семья из Колпина: отец, инженер, мама, нижегородская мещанка, и я лет девяти – находимся в этом доме в гостях у артиста Василия Васильевича Меркурьева.
Бегают дети, но обстановка церемонная, мы робеем. Все стены огромной гостиной, а может быть, и столовой увешаны картинами. В центре стоит большой круглый стол-сороконожка, и прямо над ним (это впечатление главное) в размер стола висит огромный оранжевый абажур. На столе чинно расположился пузатый чайник под «бабой», турецкие хлебцы… Чай разливает жена артиста Ирина Всеволодовна, дочь великого Мейерхольда.
Во время блокады этот дом – последнее ленинградское пристанище Всеволода Мейерхольда – сгорел или был разобран на дрова.
Значительно позже, после войны, я узнал, как возникла дружба моего отца с популярным артистом Меркурьевым.
У Василия Васильевича был младший брат Петр, известный псковский большевик, начальник конструкторского бюро Ижорского завода. В тридцать восьмом году он был арестован. Мой отец был у него в заместителях и, в отличие от многих, кто оказывался в подобной ситуации, не остался равнодушен к участи своего начальника, которого ценил и к которому был привязан. И вот эти двое беспартийных – мой отец и Василий Меркурьев – упорно обивали пороги Большого дома на Литейном, хлопотали за брата и товарища.
И еще я узнал, что именно в доме на Крестовском в те годы встречались Всеволод Мейерхольд и известный музыковед Иван Соллертинский по поводу ареста Петра Меркурьева. Мейерхольд кричал, что пойдет к Сталину, на что Соллертинский заметил:
– Мало вам, что он закрыл ваш театр?
Что было дальше с Мейерхольдом – широко известно… Хлопоты Василия Васильевича и моего отца кончились тем, что им выдали узел окровавленного белья – все, что осталось от Петра Меркурьева. Эта кровь их и сроднила. А спасло этих двух беспартийных друзей именно то обстоятельство, что они были беспартийными.