4

Из детсадовского тумана сохранился обрывок родительского разговора.

Папа (подходит к маме на кухне):

– Тебе сыночек прочитал свое стихотворение?

Мама (декламирует с гордостью, не отрываясь от чистки картошки):

– В зоопарке есть медведи, лисы и ежи. В зоопарк я прихожу, с удовольствием смотрю. Даже страшный бегемот очень симпатичный.

Папа (как бы размышляя вслух):

– Похоже на поэтический дар. Несомненно поэтический дар.

Мама (с шутливым возмущением):

– Григорий Дмитриевич! Оно, конечно, дар. Но мы же договаривались не мешать ребенку. Пусть сам.

Папа (обнимая маму):

– Да я так просто, знаешь… предположил. Интересно бы угадать. Но склонность к стихосложению, я бы сказал, налицо.

Мама (смеясь):

– Тоже мне, угадывальщик… Кто кричал: будет двойня?

Папа (отпуская маму и поворачиваясь ко мне):

– Так пусть и отдувается за двоих. Поэт может быть еще кем-нибудь. Дело житейское.


Еще был парк. В погожие выходные дни, ранним утром, мы с мамой отправлялись в парк имени Горького. Мама читала, я рисовал карандашом или пастелью.

Летняя сцена обнесена забором. Вечный ремонт – незаметный, неслышный. Лишь изредка одинокий молоток вдруг принимается взахлеб вколачивать в невидимые доски невидимые гвозди и замолкает так же внезапно, будто осознав тщету своего трудового порыва. Всхлипы метлы за поворотом аллеи, редкие бегуны-физкультурники, неторопливые пенсионеры, их избалованные собачки.

– Капа, Капа, ты куда?! Сейчас же вернись!

Рисовать парк – собственноручно сочетать простую прямоугольную геометрию с многоцветьем и сложной игрой светотени – я мог часами. Не хватало малого… Мама сдержанно хвалила мои художества. Она предпочитала видеть меня с книжкой в руках. В студии живописи при художественном училище, куда я попросил меня отдать, хвалили совсем уж редко. Странным образом волшебство рисования, переживаемое мной совершенно отчетливо и приносящее столько радости, в готовой работе никак не проявлялось. Терялось где-то между грифелем и бумагой.

Студию я забросил примерно через полгода.

И вот мы уже оба ходим в парк с книгами, я и мама. Сидели подолгу, пока не делалось слишком людно. Мама запасалась бутербродами с маслом и сыром, сладким компотом в темно-вишневом термосе с гибко изогнутым золотистым драконом.

– Саш, давай перекусим?

Раскладывала льняную салфетку на лавке, вынимала бутерброды. Благодаря этим чтениям в парке я рано научился игнорировать насмешливые взгляды. Быть может, мама именно этого и добивалась. А может, и нет – просто не думала о насмешниках, и все. Как бы то ни было, я учился у нее этому роскошному безразличию, как когда-то учился ходить и говорить.

Я был пропущен через все эти книги, как через жернова. Они перемололи мою свеженькую душу в тончайшую муку́, из которой следовало испечь нечто невыразимо прекрасное – а иначе зачем… Предчувствие особенного будущего томило меня. Вдруг вспомнишь: «А впереди ведь еще такое!» – и хорошо. Самые запоминающиеся приступы случались ненастными ночами, под гул дождя или порывы ветра, хватающего еловой лапой подоконник. Были они мимолетны, но обжигали такой отчаянной радостью, забыть которую невозможно.

Я, помнится, был патологически жаден до красоты. «Не от мира сего», – вздыхали мамины коллеги-библиотекари, заметив, как я любуюсь конусами света под лампами книгохранилища. Маму эти слова раздражали. «Ну, хватит, – пресекала она библиотекарские вздохи. – Тутошние мы». Но что было, то было. Мог замереть восторженно при виде сухого листа, вальсирующего в просвете аллеи. А потом, припоминая, какие петли он вывязывал, несколько раз кряду путать выходы в подземном переходе возле школы.