Свернув с шоссе, спускались петлями по грунтовой дороге. Над нею переплет ветвей был нам защитою от солнца. Достигли маленькой полянки. Она звалась Турецкою площадкой. Тут все как будто б было взято в раму. И моря дальний горизонт, и близость скал; орда кривых дерев, колючие кустарники. Не очень частый щебет был очень чист: ведь птицы промочили горло в родниках. Хотелось долго жить.

Ну, дальше. Помаленьку вниз да вниз, дыша всей грудью. Темнело быстро. Обрисовались смутно два-три порушенных – еще в гражданскую – строенья. И вот уже отчетливы вечерний плеск и кастаньеты гальки.

Привет, Батилиман! Виват, Орлов!

Нет, это не лирическое отступленье, а указанье на Джунковского.

Прошу без подозрений в подтасовке. Спросите у писателя Разгона, и Лев Эммануилович, которому от роду девяносто, скажет, что и он встречал в Крыму Джунковского. Не в Батилимане, правда, а где-то повосточнее. Но не в курортном зале, где танго, фокстроты; не в шорохе и шарканье тех променадов, что столь неспешны на горячей набережной. Джунковский не испытывал желания встречать знакомых.

Держался он в тени. С ним вместе кочевала и сестра. Та, что когда-то служила фрейлиной Елизавете Федоровне. Ее вдовою сделал террорист Каляев. Он бомбой “прекратил” наместника Москвы. Бывало, улицей Каляева спешили школяры 204-й школы; теперь московское правительство вернуло имя – Долгоруковская. И надо полагать, каляевых не будет, но долгорукие пребудут.

В Батилимане были каменные дачи. Они напоминали мне руины времен упадка Рима. Повыше этих дач был каменный резервуар. Татары наполнили его водою. Свитский генерал внушал почтение трудящимся. Не все они тотчас же обратились в хамов. Джунковским, верьте мне, они нередко помогали. А сам он не чурался черновой работы. То сторожем, а то подсобным на путине. И продавал приезжим то, что поручали продавать: вино, и виноград, и скумбрию. Сестра цветы растила, тоже на продажу; могла б учить французскому или немецкому, но не могла найти учеников.

Погожим вечером Владимир Федорович нередко приходил на берег. Он был в косоворотке, в грубых брюках, в сандалиях на босу ногу. Волна выплескивала лунный блик, похожий на медузу, или медузу, похожую на лунный блик, они мерцали фонарем Ливадии, где был Джунковский вместе с Lise, и кованым кольцом из меди на воротах в Толмачевском переулке – ворота с резьбой по дереву, а церковь строил Щусев; Господь сподобил устроить Марфо-Мариинскую обитель на Большой Ордынке, и в час войны Lise открыла лазарет – стеклянная дверь вела в церковь; раненые, не поднимаясь с коек, слушали службу, к ним тихий ангел прилетал: чуть-чуть с горбинкой точеный носик, взгляд дружелюбный, сострадательный, живой; семь ниток жемчуга на шее, коснись благоговейно каждой нитки легким поцелуем, услышишь трепет жилки, восчувствуешь пленительную на плечах испарину… О да, императрица держалась с Lise холодно. Великая княгиня печально никла: “Ничего не понимает! Она глупа, необразованна…” И покидала Царское Село, ее и не удерживали, напротив, намекали – сестрица, вы тут задержались… К тому же браки не всегда ведь заключают Небеса. Но не забудь и то, что ведь не Небо расторгло этот брак. Фанатика-бомбиста, убившего ее супруга, она молила подать прошенье государю. И мальчик с бледным лбом ей отвечал, что сделать этого не может, нельзя ж принять помилование, дарованье жизни из рук того, кто убивал простых людей на площади перед своим чертогом. И мальчик был удавлен в Шлиссельбурге, в чахлом дворике. Lise сказала шепотом, что ей с возмездием не разминуться.

* * *