– Какая же все– таки она тварь, – воскликнул я в сердцах, думая о ее груди третьего размера, которую я потерял (в первую очередь), и о ее гордом, медном лице (это уже во вторую). Мы были вместе целых восемь месяцев, восемь незабываемых, незабвенных месяцев. Мне нравилось, что она делала вид, будто слушает то, что я говорю, благоговейно заглядывая в рот и распахивая свои темные глазища. Она сделала усилие над собой и прочитала половину моей книги, польщенная посвящением, отрецензировала это все одной фразой: «Классная книжка и стихи красивые». Шпиц избавил ее от второй половины – разорвал мой сборник в клочья, съел часть страниц, а потом три дня поносил трехстопным хореем. Ее мать, суетная, грузная женщина с лохматой шевелюрой и крикливым, неприятным голосом, была солидарная с очумевшим шпицем. Она говорила, что это жалкая попытка оправдать свою несостоятельность по жизни. Дура, что тут скажешь.

– А что там твой дед? – Ваня не мог заткнуться, его несло и несло по пивному потоку словоблудия.

– А, так, никак, – я не хотел обсуждать эту тему. Мой дед заслуживает отдельной главы. Да что там, целой книги. Это тяжеловес культуры. Парфений Шапковский, знаменитый скульптор, домашний деспот и человек, по его собственным словам, крайне интересной судьбы. Ему уже шел восемьдесят седьмой год. Дед всегда был крепким, в отличие от меня, «задохлика» (как он меня называл), обладал отменным здоровьем и гордился сходством с Густавом Климтом, как внешним, так и по характеру. Опять же, со слов деда, он был заядлым эротоманом по молодости, имел много женщин, три брака за плечами (только в последнем у него появился единственный ребенок, моя мать, чем он был кране разочарован, ведь не наследник же). Он возлагал на меня по началу большие надежды, водил по именитым друзьям читать стихи с табуретки, когда я был маленьким (пишу с семи лет!), восхищался моей декламацией на утренниках, оплатил выпуск первого сборника, когда мне было восемнадцать, учебу в литинституте, которую я благополучно забросил, не найдя признания у литературных узколобых снобов и ценителей «Пушкин – наше все». После этого дед крайне разочаровался во мне.

Возможно, конечно, что свою роль в моем отчислении и ненависти преподавателей сыграло пьяное выступление на втором курсе. Массовики– затейники решили устроить литературную гостиную, где я и мои однокурсники должны были почитать свою великую рифмованную отсебятину. Дело было в пятницу вечером, весна перла на молодых людей танком, палила в их сердца и склоняла к экстравагантным поступкам. В приступе лирических чувств я выпил полторы бутылки сухого красного вина исключительно для храбрости. Мои товарищи и сидящие рядом преподаватели изумленно озирались и громко втягивали носам воздух, чтобы вычислить, кто воняет. Когда объявили мой выход, я пошел к трибуне нетвердой походкой, развернул маленькую мятую бумажку и попытался прочесть, что там было написано. Буквы плыли в розоватом тумане, голова кружилась. Я махнул рукой и стал рассказывать одно из старых стихотворений, которое помнил наизусть. На втором катрене я запнулся и начал просто придумывать на ходу продолжение без всякой рифмы. Но мне надоела эта белиберда, голова совсем не работала. Я тяжело вздохнул и сказал: «Ну, вы поняли, в общем. Бутон в конце стихотворения вроде бы превращается в цветок, но радость его была недолгой». Все молча провожали меня взглядом до двери. Я пошел в туалет и вырвал с горя весь сыр (дорогущий, между прочим!), который употребил с вином.

Но вернемся к моему любимому деду. Примерно уже третий месяц он почти не вставал с кровати, хворал, хандрил, говорил о смерти и перестал лепить. Руки дрожали и не могли совладать даже со скульптурным пластилином. Я иногда разминал его ему в надежде, что он перестанет ворчать и займется делом. Потом дед выкинул весь пластилин, потерял всякий интерес к жизни, неспособный в полной мере творить. Я испытывал смешанное чувство жалости и стыда: жалко было такого громадного, гордого человека, томящегося в немощном теле, а стыдно было потому, что мне было тяжело проводить с ним время и я избегал встреч с больным родственником под любым предлогом. Дед часто рассказывал о молодости, самозабвенно глядя в потолок и подергивая синюшными руками. Я устал слушать его бесконечные эротические истории, в которых он путал имена, женщин и даты и, кажется, бессовестно приукрашал свои рассказы. Иногда он внезапно начинал злиться на меня и кричать, обзывая рохлей, оболтусом и никудышным. Мол, девок у меня недостаточно, сижу на родительской шее и избегаю жизнь с ее опасностями, страстями и прячусь от большого и невозможно прекрасного мира. Потом он вдруг с нежностью говорил, начиная меня внимательно разглядывать, как в первые видел: «Красивый ты пацан, Ганя, да только нос большеват. Гармонию портит». Ну спасибо!