На станциях чумазые и оборванные дети жалобным тоном выпрашивают: «Дядя, подай хлебушка». Дети от двух до шести лет и старше, хоть их попрошайничество стало привычным, всегда вызывают глубокую печаль. Лица у них худые, изможденные, без улыбки. Еще большую жалость испытываешь к детям, которые ничего не выпрашивают, а ползают под вагонами, собирая остатки завтраков, яблочную кожуру, дынные корки, яичную скорлупу. Мимо проходит старик, идет к ребенку. У него нет верхней губы, зубы обнажены. Он тоже что-то шамкает.

Из окна спального вагона сын «товарища», румяный и веселый, глядит на своих братьев-попрошаек и машет перед ними вилкой; дети собираются в кружок и смотрят на него большими, внимательными глазами…

Поезд отправляется. Ребенок сидит на подножке вагона. – Ты куда? В Курск. Зачем? Милостыню просить. А где твоя мать? Умерла. Сколько тебе лет? Восемь. А твой отец? Дома. Что он делает? Не знаю. – Россия завтрашнего дня[54].

Беспризорные забирались на подножки и буфера вагонов, устраивались под вагонами в своеобразных ящиках или клетках для перевозки собак. Ехали на крышах с чужими взрослыми, безразличными к их бедам, или в одиночку, под ледяным ветром, снегом или дождем.

Виктор Авдеев, известный писатель, автор повестей и рассказов о беспризорниках, описал в автобиографической повести «Моя Одиссея» свои злоключения и скитания по стране, постоянные переезды из города в город на поезде. Виктор долгое время был беспризорным, он рано осиротел и вместе с братом попал в интернат в Новочеркасске, на юге России. В повести четырнадцатилетний герой и его друг Валентин (Валет, Валя) пытаются устроиться в собачьей клетке в скором поезде «Сочи – Москва», стоящем на одной из станций:

– Иди за мной, – дернул меня за рубаху Валет, и мы очутились на другой стороне экспресса в полной темноте. – Сейчас найдем собачий ящик, залезем – и как в купе: полный фасон.

Я мысленно простился с белым светом. Спотыкаясь о шпалы, мы тронулись вдоль состава, заглядывая под вагоны. Однако в поезде имелось всего два собачьих ящика, и оба предусмотрительно были заперты кондукторами, а может быть, просто в них везли более счастливых, чем мы, пассажиров – каких-нибудь нэпманских пуделей или фокстерьеров.

– Не повезло нам, Валя, – обрадованно сказал я. – Ну да ты не горюй. Заночуем тут, а там, глядишь, какой товарнячок подвернется. Мне тетя всегда говорила: тише едешь – дальше будешь.

– Подумаешь: собачатники заняты, – присвистнул Валет. – Видишь, под вагонами рессоры? На них дунем. Сядем на ту вот железину под колесной осью, а держаться за трубу – и пожалуйста. Только, как поезд тронется, не смотри вниз на рельсы, а то голова может закружиться… Да что ты дрожишь, как цуцик?

Уж не думал ли Валет, что я летучая мышь или овод и могу уцепиться даже за голую стену? Чуть ли не на четвереньках забрались мы под вагон, в потемках я больно стукнулся обо что-то головой. Фу, до чего же тут неудобно и вообще противно: ни осмотреться, ни разогнуть спину, все приходится делать на ощупь. Расспрашивать Валета было некогда: вот-вот отправится поезд. По неопытности я сел лицом к паровозу, а надо бы спиною, как устроился мой товарищ, чего я впопыхах не разглядел.

Удары станционного колокола, давшего отправление составу «Сочи – Москва», отозвались у меня в душе погребальным звоном, и я еще судорожнее вцепился руками в какие-то железки. Едва экспресс набрал скорость, как поднявшийся от движения ветер стал срывать со шпал пыль, мелкие камни и кидать мне в глаза, в нос, руки. Я зажмурился, сцепил зубы. Поезд летел без остановок на маленьких станциях, снизу мы видели только стремительное, угрожающее мелькание шпал. Меня насквозь продуло: оказывается, каким пронзительным может быть августовский ветер! Пока мы достигли узловой, у меня было иссечено все лицо, во рту и ушах полно земли, а сам я оглох от колесного грохота