В те далекие дни нас назвали бы друзьями. Но сейчас в списке утвержденных Конституцией и одобренных к использованию патологий дружба не значилась.

Я поерзал на стуле. Как всегда, после уколов жутко чесалась задница. А свежевыбритые для мнемошлема виски свербели от жирной фуллконтактерной мази.

– Жора, – жалобно попросил я, – давай по-человечески, без этих ваших профессиональных закидонов.

Доктор сморщился.

– Не могу, Вадим, – сказал он. – Я ведь тоже скорректированный. У меня служебная этика в предпрограмме.

– А ты кольнись, – посоветовал я. – А потом мнемонись. Поговорим хоть раз нормально, без программ.

– Социально неадаптированный, – сурово сказал доктор. – Вы в курсе, что предлагаете мне совершить служебный проступок?

– Проступок – не преступление, – пробормотал я. – Плохо мне, Жорка. Даже хуже, чем плохо. Честно говоря, мне полная икебана.

Доктор вздохнул. Поднялся со стула, обошел стол, закрыл изнутри дверь на ключ, а ключ оставил в замке.

– Подожди немного, – попросил он.

Я встал, подошел к окну и стал через зарешеченное окно смотреть на больничный двор. А потом перевел взгляд на синее-синее небо, которое начинало уже по-вечернему темнеть, обретая особенную глубину красок. Вот так, укололи раз, укололи другой – и день прошел незаметно… Впрочем, какая разница? Утро вечера не лучше. Так я стоял, слушал, как Жорка за моей спиной возится с мнемошлемом, и ни о чем не думал.

– Кофе будешь? – спросил Жорка через какое-то время.

– Буду, – я обернулся. – А выпить нет?

– Вчера все допили.

Жора поднял на меня взгляд. Глаза у него по-прежнему были добрые и усталые, и терпения в них не убавилось. Только прибавилось тоски.

Он сочувствовал мне под психокоррекцией. И теперь, когда коррекция была снята, он по-прежнему сочувствовал мне. И не потому, что знал с детства. Надо полагать, он сочувствовал каждому из своих пациентов.

Мой школьный друг был врачом милостью божьей и очень хорошим психопатологом. Стыдно сказать, в этот миг я ему позавидовал. Потому что у него было прекрасное место в нашем новом мире. В отличие от меня.

– Ну что с тобой делать, Вадик?

Пока я изучал Жорку, он, судя по всему, изучал меня. Нет, все-таки психиатр – это диагноз.

– Не знаю, – сказал я. – Не могу я так. Сил моих больше нет. Какой-то я агрессивный стал, выше заданных параметров. И каждую ночь Валерия снится. Такой снится, как была, когда мы только-только с ней поженились. Помнишь, какие мы были влюбленные? А теперь меня сны-воспоминания изводят, и никакая амнезия их не берет! И ведь наяву я прекрасно помню, что она уже много лет как мужчина, а засну – и вижу ее как тогда, в летнем платьице…

Тут у меня перехватило горло, и несколько минут мы молчали.

– Да, ты ж еще не знаешь, – я криво улыбнулся. – От меня бойфренд ушел. Вместо гея-импотента заделался педофилом. А поскольку я давно вышел из нежного и трепетного возраста… короче, гуд бай, май лав.

– Знаю, – вздохнул Жора. – Я сам твоего Генку корректировал. Это как раз ты не знаешь. Готовится поправка к Конституции. Стабильные семьи скоро перестанут считаться социально приемлемыми. Пришла неофициальная разнарядка на район – не больше пятнадцати процентов постоянных связей, независимо от пола и количества супругов. А также возраста и видовой принадлежности.

– Так что ж ты нас! – Я чуть не закричал, но сдержался. Только кулаки стиснул. – Не мог на ком-нибудь другом отыграться?

– А кого брать? – Доктор посмотрел на меня больными собачьими глазами. – Кого, Вадик? У меня на участке постоянных семей двадцать пять процентов, это же катастрофа! Завотделением в крик, и я его тоже понимаю. Но и ты меня пойми! Вот у меня две девчонки, десять лет вместе, друг без друга жить не могут, все коррекции в комплекте берут – ну, там, садо и мазо, или копрофилия и… ладно, это служебное. Так что мне – их разлучить? А вот еще семейка, там вообще на грани неадаптации, разнополая, трое маленьких детей, все свои собственные… Этих разделить, да?