Вальдхаузен поднимается, подходит к столу, подбирает ружьё и, доводя процесс до конца, его заряжает.


– Теперь-то вы понимаете, какими могут быть марсианские экспедиции и что такое опустошение?


– Да, конечно, – сказал я, вдруг почувствовав себя неуютно.


И на всякий случай исчез.

О СТЕНАХ

Со стороны, куда стремится солнце, в рассветных лучах дом казался тёмной башней. Оставляя позади тени голых деревьев, я миновал калитку и подходил к порогу, и под ногами хрустел оледенелый снег. Отворив высокую дверь, через которую легко прошёл бы и титан, если бы знал код замка, я поднялся по винтовой лестнице и, остановившись у смотрового окна, с высоты третьего этажа окинул взглядом парк: там, за пустошью, он встречался с хвойным лесом, зеленеющим под стайкой серебряных тучек.


«Всё-таки, под защитой стены хорошо», – ворочалась мысль. Сквозь пальто проникал согревающий воздух, а капризное человеческое тело любит, когда ему становится лучше. По спине, сладостно принимающей тепло, побежали мурашки, а на ум сами собой пришли строки:


«Есть люди-черепахи, укрытые в броне,

Но тяжестью рубахи прижатые к земле».


«И что? – человек немыслим без одежд, без дома, без продолжения своих рук», – возражал я себе и тут же вновь принимал противоположную сторону: «Впрочем, как бы низко ни находился человек, взгляд его, нет-нет, да и поднимется к небу».


«Порой им только снится, как ловко наверху

Летают люди-птицы в снежинках и в пуху».


Я отвернулся от окна и, сменив занятие, полагал оставить и стихи, но владеть собой ещё не значит владеть ситуацией, и память настойчиво шептала:


«На этом странном свете есть люди-облака,

Их вечно гонит ветер, сминая им бока».


Я уже двигался дальше, но ритм просто преследовал меня, явно вознамерившись отчеканить слова до последнего:


«И холодно, и сыро, и нет прямых путей

Внутри большого мира, среди больших людей».


На этом я, наконец, оставил себя в покое, шагая по галерее и рассматривая фамильные портреты, пейзажи с изображением местного ландшафта, причём впереди от традиционных полотен, выполненных кистью и красками, экспозиция переходила к опытам в художественной фотографии. Помню, однажды Жорж за чашкой парагвайского чая, который обычно в первый раз поражает воображение, а затем – нёбо, рассказывал, как у него гостил большой знаток искусств, багетных дел мастер и вообще человек хороший. «Конечно, – говорил гость, – ваши произведения нуждаются в более солидных рамах, надеюсь, я вас не разочарую. Но что касается поверхности полотен – напрасно вы их не защищаете стеклом, ведь открытый воздух их портит». На что Жорж, улыбаясь, охотно сообщил, что, на самом-то деле, стёкла есть, только они имеют специальный слой, предотвращающий отражение света. «Неужели?» – удивился гость и тут же попытался удовлетворить своё любопытство самым непосредственным образом – при помощи пальца. Но Жорж его остановил, мотивируя капризностью антибликового покрытия. Знаток долго ходил вокруг, глядя на поверхность с разных сторон, однако до конца так и не поверил: «Этого не может быть! Этого просто не может быть…» – с некоторой неуверенностью констатировал он, да так и остался в сомнении. «Именно поэтому, коллега, – комментировал мне г-н Павленко, – в ходе исследований нельзя ограничивать себя инструментами, нельзя пренебрегать самыми, казалось бы, примитивными способами для выяснения истины, поскольку часто умозрительные построения оказываются мыльным пузырём, который лопается от соприкосновения с грубой действительностью».


Шаги заглушались плотным ворсом ковровой дорожки, но, не успев отдышаться, я слышал биение собственного сердца, постепенно входящего в норму. И раньше испытывавший соблазн всё-таки выяснить, есть стёкла в рамах или нет, я остановился и приблизился к фотографии с подписью «Дебют четырёх коней», где г-н Павленко и я в белых одеждах сражаемся с двумя тёмными противниками, причём один из них, г-н Ворсюк, поднял коня на дыбы. «Удивительное дело, – подумал я, – кто-то из техников захватил с собою фотоаппарат». Вообще-то, по логике событий это был скорее эндшпиль. Протянув руку, почти прикоснувшись к взлетевшему вверх копыту, я вдруг ясно услышал речь – и потерял к эксперименту интерес, превратившись в слух.