– Толян! В это самое время три дня назад твои нравственные идеалы были поруганы и раздавлены. Поруганы реакционным мракобесием толпы и раздавлены стихией ее бездуховной, обывательской риторики. Твое человеческое достоинство было оскорблено, унижено и втоптано в грязь грубыми жандармскими сапогами, точнее – резиновыми ботами. Не всякий гордый человек нашел бы в себе силы противопоставить что-либо такому варварскому диктату. Но ты нашел и противопоставил! И в этом противопоставлении ты не делал себе поблажек, не искал для себя легких путей. Избранный тобою путь – это путь самопожертвования во имя очищения, путь, который явил тебе такие мерзкие клоаки и безнадежные тупики жизненных дорог, что причины, подвигнувшие тебя вступить на эту стезю, просто отступают на задний план и безлико тускнеют на фоне собственных следствий. Чтобы умерить обиду и унять душевную боль, ты, очертя голову и не разбирая броду, бросился в пучину сточных вод, где тебя закрутило и как щепку мотало целых три дня и две ночи по темному удушливому подземелью. В этом рискованном плавании ты познал бренную суетность всего земного, изведал мучительную тягость ночных страданий, постиг великое таинство бесконечности времени; ты впадал в беспамятство и переставал узнавать знакомые тебе с детства очертания родной природы и приметы близлежащих деревень; весь мир был чужим для тебя в эти дни; ты падал, но каждый раз поднимался, вновь возвращался к жизни и всё больше обретал в нее веру. Так неужели после всего пережитого, когда твоя страдающая душа и мятущееся сердце превозмогли наконец бремя отпущенных тебе испытаний, ты не заслуживаешь того, чтобы забыться в коротком сладостном отдохновении?! Разве не чувствуешь ты безумной потребности в глубоком сне, который вытеснит из твоей опухшей от водки памяти нестерпимую муку всех этих кошмарных дней? – Чувствую, Мишка, – горестно признался Толян, – ох как чувствую! Но вот только скажи мне, коль ты сызнова так невзначай вдруг обмолвился о водке, верно ли я тебя понял, что рану свою от зловредного клеща ты еще не обработал? Ведь клещ – такая страшная зараза! Сказать тебе, что бывает, ежели рану вовремя не обработать? Жуть! Помню, в прошлом годе подзывает меня как-то бабка, мол, погляди, чтой-то там у меня в шее торчит. Ну, глянул я, а там клещ. Говорю бабке, мол, клещ там у тебя, бабка. Она в крик, дескать, вынай его, гада ползучего, дергай его, паскуду этакую, немедля. Ну, я и дернул, а он возьми да и переломись у меня – задница в руке, а голова у бабки в шее. Я, понятно, испужался, ведь как-никак человек всё ж таки. А бабка не унимается, вопит пуще прежнего, всё интересуется: «Ну что, вытащил гада? Чего молчишь-то, говори!» Так что ж тут, думаю, сказать-то! Отвечаю: «Санитарная обработка требуется, дезинфекция по-научному, давай, бабка, доставай бутылку, небось, схоронена где-нибудь тут». Она же в ответ, мол, и так сойдет, дескать, опять нажрешься. «Ну гляди, – говорю, – дело твое». Проходит день-другой, снова кличет меня, мол, как там шея-то моя? А что как, коли она уж вся распухши. Говорю, так мол и так, обработка нужна. Она опять ни в какую, кричит, мол, сдохну лучше, а бутылку всё одно не дам. Так, веришь ли, Мишка, такая вдруг тоска накатила, так стало пусто на душе, что поглядел я тогда на нее бесноватую, поглядел, окинул заодно уж взглядом и свою жизнь, что, навроде вихря, пронеслась в одночасье и вот уж издаля махнула мне ручкой, да и сник как-то враз, порешив: «А-а, ну и х… с ним, с клещом-то!»
– Ничего не скажешь, смело! И что же Надя? – содрогаясь от ужаса, едва вымолвил я.