Вот посетитель с модной причёской «бабий пучок», погрузившись в воду, распевает утадзаймон. Другой, причёсанный на манер «тёммагэ хонда», уже вылез из воды и отжимает полотенце. Третий, с причёской «ооитё» и выбритым лбом, поливает горячей водой спину с татуировкой. Ещё один, с причёской «ёсибэй якко», давно уже с завидным упорством трёт лицо. Подле чана с холодной водой сидит бритоголовый монах и знай поливает себе голову. Мальчуган, чьи волосы подвязаны так, что напоминают крылышки не то пчелы, не то стрекозы, сосредоточенно играет бамбуковой бадейкой и глиняной миской… Все эти столь несхожие между собой существа, поблёскивая мокрыми, скользкими от воды телами, толпятся в тесной бане, обволакиваемые клубами густого пара и освещённые пробивающимися в окно лучами осеннего солнца.

Шум в бане совершенно особый. Прежде всего – это плеск воды и грохот переставляемых ушатов. Затем – это гомон переговаривающихся между собой или напевающих что-то людей. И наконец – это удары колотушки, время от времени доносящиеся с места, где находится сторож. По обе стороны перегородки, разделяющей баню на фуро и площадку для мытья, стоит шум, точь-в-точь как на поле брани. К тому же сюда нет-нет да и заходят торговцы. Или попрошайки. Ну и, конечно же, без конца снуют посетители. И вот среди всей этой сутолоки…

Среди всей этой сутолоки, скромно примостившись в углу, мылся старик. Судя по всему, ему было далеко за шестьдесят. Седина на висках приобрела неприятный жёлтый оттенок, глаза стали подслеповатыми. Он был худ, но сложения крепкого, пожалуй, даже могучего, и в руках и ногах его с отвислой кожей всё ещё таилась сила, противящаяся старости. То же можно было сказать о лице: мощный подбородок и крупный рот словно бы излучали яростное сверкание силы дикого зверя, как это было и прежде, когда старик находился в расцвете лет.

Старик тщательно вымыл верхнюю половину тела и продолжал мыться, не ополаскиваясь водой из деревянного ушата. Он с усердием тёр себя куском чёрной шёлковой ткани, но с его сухой морщинистой кожи не сходило ничего, что можно было бы назвать грязью. Это вдруг наполнило его ощущением осени и печали. Старик вымыл ногу, обтёр её влажным полотенцем, и тут рука его остановилась, как будто силы внезапно покинули его. В ушате отражалось ослепительно яркое небо, а на его фоне алели плоды хурмы; нависая над углом черепичной крыши, они как бы скрепляли между собой тонкие ветви дерева.

И старику вдруг почудилось, будто на него пала тень Смерти. В этом не было ничего зловещего, ничего такого, что прежде ужасало его, – одно лишь сознание тихого, желанного, безмятежного небытия, подобного небу, отражающемуся в ушате. Как был бы он рад, если бы смог отрешиться от заблуждений и страданий суетного мира и забыться сном под сенью этой Смерти, тем самым сном без сновидений, который посещает невинных людей. Он устал от жизни. Но ещё больше устал он от мук творчества, неотступно преследовавших его уже много десятков лет…

Словно очнувшись, старик разочарованно поднял глаза от ушата. Вокруг по-прежнему раздавались оживлённые, весёлые голоса, в клубах пара с головокружительной быстротой сновали голые люди. К пению утадзаймон, доносящемуся из-за перегородки, присоединились звуки модных песенок «Мэриясу» и «Ёсиконо». Во всём этом, разумеется, не было и намёка на ту Вечность, которая только что осенила его душу.

– О, сэнсэй, вот уж никак не ожидал встретить вас здесь! Мне и во сне не могло привидеться, что Кёкутэй-сэнсэй с самого утра пожалует в баню.

Обернувшись, старик увидел среднего роста мужчину, румяного, с причёской «хосоитё». Тот стоял подле своего ушата с перекинутым через плечо полотенцем и весело улыбался. Похоже, он только что закончил купание и теперь собирался ополоснуться чистой водой.