Я не мог гулять и с мамой: светлокожий ребенок с черной женщиной вызвал бы слишком много вопросов. Когда я был новорожденным, она могла завернуть меня и брать куда угодно, но очень быстро это перестало быть вариантом. Я был крупным ребенком, огромным ребенком. Когда мне был год, можно было подумать, что мне два. Когда мне было два, можно было подумать, что мне четыре. Не было никакого способа меня спрятать.
Мама, как это было с ее квартирой и формой горничной, и здесь нашла лазейки в системе. Быть мулатом (когда один родитель белый, а другой – черный) было незаконно, но быть цветным (иметь обоих цветных родителей) незаконным не было. Так что мама представляла меня миру как цветного ребенка. Она нашла ясли в цветном районе, где могла оставлять меня, когда работала.
В нашем здании жила цветная женщина по имени Куин. Когда мы хотели пойти погулять в парке, мама приглашала ее пойти с нами. Она шла рядом со мной и вела себя, словно была моей матерью, а мама шла в нескольких шагах позади, словно была служанкой, работавшей на эту цветную женщину. У меня есть десятки фотографий, где я гуляю с этой женщиной, которая похожа на меня (но не является моей матерью). А черная женщина позади нас, которая, кажется, случайно оказалась на фотографии, – моя мама.
Когда мы не могли пойти гулять с цветной женщиной, мама рисковала сама гулять со мной. Она держала меня за руку или на руках, но если появлялась полиция, ей приходилось опускать меня на землю, словно я мешок с травой, и делать вид, что я не ее ребенок.
Когда я родился, мама уже три года не видела свою семью, но она хотела, чтобы я знал их, а они знали меня. Так что блудная дочь вернулась. Мы жили в городе, но я по нескольку недель проводил у бабушки в Соуэто, часто во время каникул. У меня столько воспоминаний об этом месте, что мысленно мы словно жили и там.
В городе, как бы ни было трудно по нему передвигаться, мы справлялись. На улицах было много людей, черных, белых и цветных, идущих на работу и с работы, и мы могли затеряться в толпе. Но в Соуэто могли жить только черные. Там было труднее спрятать кого-то вроде меня, и правительство наблюдало намного пристальней.
В «белых» районах полицию можно было увидеть нечасто, а если и увидеть, то «дружелюбного полицейского» в его рубашке с застегнутым воротничком и отутюженных брюках. В Соуэто полиция была оккупационной армией. Они не носили рубашек с застегнутыми воротничками. Они носили защитное снаряжение. Они были вооружены. Они работали командами, известными как «летучие отряды», потому что появлялись вдруг и ниоткуда, раскатывая в бронированных военных автомобилях (мы называли их бегемотами) с огромными шинами и прорезями по бокам автомобиля, откуда стреляли из своего оружия.
С «бегемотами» не связывались. Как только увидел – беги. Это была суровая реальность жизни. Тауншип постоянно находился в состоянии мятежа; кто-нибудь где-нибудь всегда маршировал или протестовал, и это надо было подавлять. Играя в бабушкином доме, я слышал ружейные выстрелы, крики, слышал, как в толпу бросали гранаты со слезоточивым газом.
Во времена апартеида правительство отмечало в твоем свидетельстве о рождении все: расу, племя, национальность.
Все должно было быть упорядочено.
Мои воспоминания о «бегемотах» и «летучих отрядах» относятся к тому времени, когда мне было пять или шесть лет, когда апартеид, наконец, начал рушиться. До этого я никогда не видел полицию, так как мы не могли рисковать, чтобы полицейские увидели меня. Когда бы мы ни приезжали в Соуэто, бабушка не разрешала мне выходить на улицу. Если она присматривала за мной, это было: «Нет, нет, нет. Он не выходит из дома». Я мог играть за стеной, во дворе, но не на улице. А именно там, на улице, играли остальные дети. Мои двоюродные брат и сестра, дети из квартала, они открывали ворота, выбегали и носились на свободе, возвращаясь домой в сумерках. Я упрашивал бабушку разрешить мне выйти.