После чтения протокола, очень лаконичного и строгого по форме, секретарь особой коллегии штурмшарфюрер Гольтц протянул текст приговора председателю суда штандартенфюреру Вальтеру, затем члену коллегии зондерфюреру Ландеру и представителю обвинения судебному советнику Денхардту. Первые двое поставили свои подписи не глядя, а прокурор внимательно прочел последние строки, где говорилось, что подсудимый унтерштурмфюрер Саид Исламбек, уроженец города Коканда, проживавший в Берлине, на Шонгаузераллей, в доме номер пятьдесят семь, обвиняется в преступлении против интересов Германии и ее вооруженных сил и приговаривается к смертной казни. На мгновение Денхардт задумался, неизвестно почему вытянул губы, будто хотел спросить о чем-то секретаря, но не спросил и не торопясь вывел свою фамилию в самом низу листа, на заметном расстоянии от подписи председателя и члена коллегии. Сказал, не обращаясь ни к кому:
– Он уже расстрелян…
Секретарю показалось, что прокурор спрашивает. Несколько смущенный, даже растерянный, словно по его вине нарушен порядок, штурмшарфюрер стал оправдываться:
– Кажется, нет… Во всяком случае, ничего по телефону не говорилось… Так я понял.
И еще больше смутился. Тогда старый, обрюзглый, уставший от своей вечной боли в правом боку, штандартенфюрер Вальтер досадливо произнес:
– Исчез… во время транспортировки… Об этом господину советнику должно быть известно по официальному извещению. Между прочим, за поимку беглеца было установлено вознаграждение.
– Вот как! – несколько удивился прокурор. – Я об этом что-то не слышал… Впрочем, столько дел…
Итак, приговор вынесли спустя полгода после событий на Берлинском кольце.
Над этим следовало задуматься. Для чего Курту Дитриху, ведшему дело Саида Исламбека, понадобилась бумажка, скрепленная подписями судебных чиновников, уже ничего не значащая, никого не трогающая? Или здесь проявилась обычая педантичность немецкой бюрократии: исчез человек и его надо списать. Но Исламбек исчез не по собственной инициативе. Начиная от Фриденталя, от формирования диверсионной группы, до прыжка на Берлинер ринге и ночного происшествия в лесу – все было продиктовано кем-то по заранее продуманному плану, и диктовал, судя по фактам, не кто иной, как Рейнгольд Ольшер. А действия Ольшера не могли остаться неизвестными штурмбаннфюреру Дитриху. Просто так не возьмешь из гестапо подследственного, не повезешь его на Берлинское кольцо. И даже не убьешь без ведома и санкции Дитриха.
Значит, Курт Дитрих все знал и, конечно, читал извещение о выдаче трех, а затем и пяти тысяч марок за опознание беглеца, если не редактировал собственноручно. И вот этот же Дитрих через полгода звонит в особую коллегию и требует оформления приговора.
Требует, но не беспокоится о получении документа: все экземпляры остались в канцелярии суда, хотя две копии должны были попасть в место заключения для исполнения приговора. Вот почему, видимо, Берг не знал о заседании особой коллегии и о вынесении приговора. Но он знал другое…
Штурмбаннфюрер Дитрих 16 октября позвонил в Главное управление СС и потребовал доктора Ольшера.
– Наши с вами отношения по известному делу, господин гауптштурмфюрер, завершились, и я не собирался вас больше беспокоить. Но одно обстоятельство вынуждает меня снова обратиться в «Тюркостштелле»…
Кто знал Ольшера 1941 и даже 1942 года, знал его тайную борьбу с Дитрихом из-за влияния на Туркестанский национальный комитет, его победы и поражения, мог бы представить себе ехидную усмешку начальника восточного отдела. Гауптштурмфюрер любил язвить и делал это не без блеска. Год назад Ольшер был недосягаем ни для гестапо, ни для Восточного министерства, где сидел давний противник капитана барон Менке. Ольшер жил и действовал под крылышком самого Шелленберга. Энергичный и хорошо чувствовавший пульс времени начальник «Тюркостштелле» поставлял для Туркестанского легиона и для лагерей особого назначения, подчиненных Шелленбергу, в нужном количестве живой материал. Поставки бригаденфюрер оплачивал вниманием и заботой о новоиспеченном капитане. Самый высокий взлет Ольшера выпал на начало тотальной войны, объявленной Гиммлером, когда потребность в человеческом материале утроилась.